Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
— А нас обокрали! А нас обокрали!
И очень удивились, что Корней Иванович не разделил их восторга.
Словом, молодой Михалков явил миру здоровый, беспечный талант, умеющий откликаться тому, что не приметит и не оценит взгляд взрослого человека, уткнувшийся в будничность, — и как далеко его восхитительное начало от того, что затем стало бесперебойно являться в печати. Притом включая и то, чем Михалков дорожил и, вероятно, гордился, коли уж отобрал — среди своего «самого-самого» — для отжатого, миниатюрного «избранного»:
В Казани он — татарин, В Алма-Ате — казах, В Полтаве — украинец ИНе говорю уже о великом множестве строк, которые, может быть, не всегда переиздавались, отчего не находятся на общем слуху, но, увы, тем более характерны для эволюции поэта. Мастерство ведь в неменьшей степени, чем талант, не выносит небрежного, неуважительного отношения к себе — и потому коварно помнится немало строчек, которые, мимолетно явившись на страницах газет, с восторгом запоминались и повторялись насмешниками. Как автопародия. Как курьез:
Советские ученые Внесли в науку вклад, Пустив электростанцию В семь тысяч киловатт. Стоит электростанция, Могуча и сильна. На атомной энергии Работает она.Цитирую по памяти, тем самым доказывая тот энтузиазм, с каким я встретил когда-то эти замечательные строки, — впрочем, за точность ручаюсь.
Или — пуще того (как оказалось, бывает и пуще):
К звездам смелый кролик совершил полет. Он новых рейсов ждет, Он требует высот! Как же нам сегодня не дерзать, друзья, Мы тоже в путь готовимся — и он, и ты, и я!Здесь за точность ручаюсь тем более: сам потешался над этим текстом, цитируя его аж в 1959 году, в «Литературной газете».
Кстати, и чертой того, оттепельного времени, и разумной гибкостью С. В. Михалкова можно объяснить то, что он тогда прислал в редакцию, обидевшую его, письмо с покаянием, каковое и было опубликовано. Мол, извините — не удержался и написал подтекстовку к уже готовой мелодии по случаю запуска в космос вышеуказанного животного (к тому ж опубликовав ее в «Огоньке»), И совсем другое дело вышло, когда я же, годы спустя, в уже перестроечных «Московских новостях» выругал текст гимна СССР, подновленный его автором (точнее, соавтором). Вот тогда Сергей Владимирович, отбросивши добродушие, обратился в могущественные инстанции и воззвал к уголовному кодексу, предусматривающему кару за кощунственное критиканство.
Звучало нестрашно, но убедительно.
А в давнем 59-м, настроенный легкомысленно, я всего лишь шутил насчет того, какой невольной угрозой оборачиваются строчки из песенки о героическом длинноухом:
Нам хорошо живется! С этим согласиться всем придется!Дескать, попробуй не согласись!..
Однако хватит цитат, достаточно красноречивых, чтоб эволюция предстала с наглядностью учебного стенда. А причина ее, ежели перейти на язык нехитрых метафор, может быть, в том, что сама Божья искра была истолкована несколько прагматически. По-бытовому. Как то, на чем можно, раздув ее, сварить пайковую похлебку.
Дело понятное, занятие распространенное,
и если действительно существует феномен Михалкова, то он в следующем. В длинном ряду помянутых и в большинстве своем, слава Богу, всего лишь условных самоубийц Михалков живее всех живых. Он — тот, кто в наивысшей степени сохранил душевную цельность, наиболее лишен «комплексов», разъедающих, как утверждают, едва ли не каждую писательскую душу.Что Михалков и доказывает — не декларациями на сей счет, но тем свойством, которое не подделать. А именно — совершенно удивительным простодушием, способным пленять даже тех, кто никак не расположен к любованию Сергеем Владимировичем.
Вот апокрифическая история, над которой и я расхохотался когда-то вполне сочувственно. Анатолий Софронов, погромщик номер один (по крайней мере, имеющий право оспаривать это первенство), крушит заодно с очередными штрафниками и чем-то ему не угодившую михалковскую пьесу:
— Черт знает, что ты там понаписал! А уж этот упадочник, твой главный герой… Как его? Сережа, подскажи!
— А-а з-зачем?..
Или (будто бы) на одном из писательских сборищ Алексей Сурков, известный под кличкой «Гиена в сиропе», язвит насчет дворянского происхождения Михалкова, у предков которого — что, кажется, чистая правда — батрачили предки «Гиены». И (будто бы) в президиум поступает записка Сергея Владимировича:
Ленивейшим из батраков Был, несомненно, А. Сурков.Но простодушие становилось — и стало — оружием, способным не только защитить чувство достоинства.
По телевидению транслируется какая-то светская презентация — времена, стало быть, новые, — и ведущий, приветствуя высоких гостей, мимоходом, до очевидности не всерьез, спрашивает Михалкова:
— Сергей Владимирович, а вы верующий?
— Конечно, — светясь, отвечает тот.
— Нет, серьезно? — озадачен ведущий.
— Да! А п-почему вы удивляетесь?
Действительно, почему?
Не потому ли, что может вспомниться (мне — не может не вспомниться) историческая фраза Михалкова, сказанная до перестройки, все смешавшей в России? Историческая — без шуток, ибо с редкостной выразительностью определила систему приоритетов, которая казалась незыблемой не одному Сергею Владимировичу.
Короче, он говорит в период суда над Синявским и Даниэлем и как раз по этому поводу:
— У нас, слава богу…
Именно так. Заглавная буква в слове «Бог» тогда, понятно, даже не подразумевалась — в отличие от названия учреждения, к которому Михалков не преминул воззвать:
— У нас, слава богу, есть КГБ!
Вот собрат Михалкова по советской детской литературе Алексей Иванович Пантелеев, автор «Пакета» и соавтор «Республики ШКИД», пишет (в биографической книге, главы из которой опубликованы посмертно), имея в виду свой атеизм:
«Сколько же оно длилось, это наваждение? Вспоминал, считал и подсчитывал сейчас, и оказалось, что очень долго длилось — лет шесть или семь.
…Я не только был безбожником. Я был неистовым, воинствующим, скотоподобным, по выражению Вл. Соловьева, безбожником. И в Шкиде и после Шкиды, и в жизни, и в постыдных писаниях своих».
Повод для этой покаянной исповеди таков. Получивши в Смольном из рук Григория Васильевича Романова, первого секретаря горкома, впрочем, памятного не одним ленинградцам, орденок (а сколько их наполучал Михалков!), Пантелеев бредет в Спасо-Преображенский собор. И обличает эту двойственность своего поведения с чудовищной — вроде бы — несоразмерностью греха и покаяния:
«Стыдно признаваться в этом и тягостно употреблять это слово, но понимаю, что тут есть все-таки и некоторая доля авантюризма — в этом хождении по острию ножа. Но, разумеется, главное — не это. Главное — потребность омыться, очиститься, а также, не скрою, и возблагодарить Бога за то, что при всей двуличности моей жизни я ничего не делаю заведомо злого, что охраняет меня Господь от недоброго, наставляет на доброе».