Самоубийство
Шрифт:
— Значит, вы сочувствовали его убийству? — насмешливо спросила Люда.
— Я не могу сочувствовать убийствам, как не могу сочувствовать и казням. Но если говорить совершенно искренне, то мое первое чувство, когда я узнал о смерти Плеве, была радость.
— Довольно неожиданно для царского дипломата.
— Мне самому было совестно, да что-ж делать, это было именно так. Вы говорите: «царский дипломат». Да, я царский дипломат и монархист. Вы еще больше удивитесь, если я скажу, что убийству Плеве рады были многие «царские дипломаты». Он, помимо прочего, был одним из главных виновников этой бессмысленной и несчастной войны с Японией. Дипломат по самой своей природе не должен стоять за войну… Не должен,
— Очень. Но я не хочу говорить о политике.
— Признаться, и я не хочу. Понимаю, что мы во взглядах не сходимся. Не всё ли равно, каких вы взглядов, если…
— Если что? — спросила Люда. «Вот теперь для него прекрасный случай сказать какую-нибудь галантерейность о моем уме или о моем очаровании», — подумала она.
— Если можно говорить о чем угодно другом, о том, что людей не разъединяет, — докончил он. Люда смотрела на него чуть разочарованно. Ее несколько разочаровали и его либеральные взгляды. Почему-то с самого начала она его представила себе «холодным аристократом»; между тем он на «холодного аристократа» не походил, и ей было досадно расстаться со своим представлением. «Уж не просто ли бесцветная личность? Впрочем, симпатичный. В старости верно будет носить великолепную окладистую бороду а la… Не знаю а la кто»… И это его испортит. Он недурен собой».
— Шампанское очень хорошее. Вы обещали выпить бокал, — сказала она. — За что же? Давайте выпьем как запорожцы: «щоб нашим ворогам було тяжко»!
— За это не могу. Я не запорожец — и не революционер. У меня нет врагов.
— Это скорее печально: значит, у вас мало темперамента.
— Выпьем «щоб нам було хорошо».
— Что-ж, можно и так.
Квартира у Тонышева была небольшая, всего в три комнаты, действительно очень хорошая. «Ему никак нельзя сказать, что я люблю всё красивое. Мебель, разумеется, стильная, но лучше об этом не говорить: можно и напутать». Свойственное ей чутье подсказывало ей, как приблизительно надо с ним говорить. В кабинете у среднего из трех окон стоял большой письменный стол с покатой крышкой.
— Вы верно видели в Лувре похожее бюро, принадлежавшее Людовику XV, — сказал он, — Разумеется, то неизмеримо лучше, но и мое недурное, мне посчастливилось купить на редкость дешево! Я был просто счастлив в тот день!
Люда поддерживала разговор осторожно. Подходя к картинам, старалась незаметно прочесть подписи и очень хвалила, особенно картины новых художников. Это видимо доставляло ему удовольствие, хотя он сразу огорченно заметил, что его гостья мало смыслит в искусстве. У длинной стены были шкапы с книгами. На столах лежали разные издания в дорогих переплетах. «Верно, если капнуть чаем, он сойдет с ума от горя»… На шкапах стояли бюсты Пушкина, Тургенева, Чайковского. «А этот кто? Кажется, поэт Алексей Толстой? Он-то почему»?
— Сколько у вас книг! Завидую, — сказала она. Тонышев улыбнулся.
— Помните у Гоголя обжору Петра Петровича Петуха. Каждый из нас на что-нибудь Петух, если можно так выразиться. Он на еду, я на книги. А вы на что Петух?
— Ни на что, — подумав, ответила Люда с досадой. — У вас на шкапу Пушкин и Чайковский. Я очень люблю их сочетание. «Евгений Онегин» моя любимая опера.
— Хоть тут мы с вами вполне сходимся.
— Не удивляйтесь, в искусстве я люблю не только революционное.
— И слава Богу!
— А вы играете на рояле?
— В молодости учился.
— «В молодости»! Значит, теперь вы «стары»?
— Мне
тридцать три года, Людмила Ивановна. Всё главное уже позади. На что новое может надеяться тридцатитрехлетний человек? Ведь это уже почти старость, а? Играть же я перестал, когда впервые услышал Падеревского. Сделалось совестно, что я смею играть на рояле. Тогда начал интересоваться живописью.— Почему кстати у вас эта вещь над диваном в двух экземплярах?
— Это мой трюк! — сказал Тонышев. — Та, что слева, это моей работы: подделка под сангину восемнадцатого века. А рядом оригинал. Не удивляйтесь, подделывать не трудно. Я нашел в лавке старьевщика очень старую бумагу, подверг ее действию дыма, чуть обжег где-то концы, намалевал и ввожу в заблуждение знакомых. Кажется, похоже?
— Очень похоже! Так вы умеете и «малевать»? Вы, я вижу, эстет?
— Знаю, что так называются не одаренные творческими способностями люди и что быть «эстетом» очень гадко.
— Я этого и в мыслях не имела!
— Будто?.. В эту трущобу ехать еще рановато. Посидим немного у меня. Я вас ничем не угощаю?
— Помилуйте, после такого обеда!
«Никаких мопассановских намерений у него, очевидно, и не было. Просто хотел мне показать свои сокровища. Ну, и слава Богу! Да я, конечно, и не допустила бы», — подумала Люда.
Она действительно никогда никаких похождений не имела, и порою сама этому удивлялась: «Всё-таки несколько „страстных слов“ мог бы из себя выдавить. Джамбул был предприимчивее, хотя и с ним не было ничего. Там просто помешал Съезд! Очень он добивался, но уехал из Лондона без большого сожаленья. Правда, на прощанье поцеловались. Он сказал, как будто даже с угрозой: „Мы скоро встретимся“, но, должно быть, думал: „Не хочешь — не надо, найду другую“. Где же мы встретимся? „Писал он из Женевы довольно мило“, — вспоминала Люда с улыбкой. Думала о Джамбуле и поддерживала разговор с Тонышевым. „Этот царский дипломат по своему тоже мил, но он чужого мира, и какое же сравнение с Джамбулом“!
— …А вы скоро переезжаете в Вену?
— Сначала должен еще съездить в Россию. Побываю на Певческом мосту, увижу начальство, сослуживцев. Надо людей посмотреть…
— И себя показать? — спросила Люда. «На Певческом мосту»! Конечно, чужой мир»!
— И себя показать, совершенно верно.
— Вы в Москве не будете?
— Только несколько дней, проездом в имение. Я в Москве почти не имею знакомых. А вы в России будете скоро?
— Очень скоро! В Москве остановлюсь у родных, у Ласточкиных, — ответила Люда, не уточняя «родства». — Может быть слышали? Дмитрий Анатольевич Ласточкин? Его в Москве все знают. У них музыкальный салон, они очень гостеприимны, тотчас вас, конечно, позовут, послушаете хорошую музыку.
— Я был бы чрезвычайно рад.
— Позвоните с утра, я буду вас ждать. Номер найдете в телефонной книге. Они будут вам очень рады… А всё-таки не пора ли нам ехать в этот ваш Bal d'Octobre? Почему оно так называется?
— Не знаю, в самом деле странное название. В нем есть что-то зловещее. — Тонышев посмотрел на часы. — Да, теперь уже можно. Я сейчас надену более подходящую шляпу, — сказал он, вышел и тотчас вернулся в другом пальто, впрочем тоже элегантном, держа в руке мягкую шляпу и другую палку.
— Это палка с лезвием внутри, но вы не беспокойтесь. Апаши там театральные… Едем.
У Люды екнуло сердце, когда она увидела полицейского в тускло освещенной комнатке около входной двери, над которой снаружи красными буквами горело одно слово «Бал». Из залы доносились звуки вальса, смех, гул. Полицейский хмуро оглядел новых посетителей. Они явно принадлежали к знакомой и малопонятной ему породе искателей сильных ощущений. Он буркнул, что палки надо оставлять в раздевальной. Тонышев поспешно отдал палку сидевшей в каморке мрачной старухе.