Самоубийство
Шрифт:
— Еще не составили бы протокола за незаконное ношение оружия, — сказал он Люде. Видел, что она взволнована, и пожалел, что привез ее в такое место.
В зале со сводчатым низким потолком было накурено и очень душно. Почти все грязные, непокрытые скатертями деревянные столики были заняты плохо одетыми, полупьяными людьми. За одним из столиков с тремя пустыми бутылками два человека спали, опустив головы в каскетках на скрещенные на столике руки. Спавший около них бульдог залаял было на вошедших, но раздумал и снова положил голову на лапы. В средине зала в небольшом круге танцевала одна пара: молоденькая, миловидная, пьяная женщина и мужчина в блузе, с папиросой в зубах.
— Вот это и есть «ночной Париж», — сказал негромко Тонышев Люде. Видел, что она очень взволнована. — Вы удовлетворены?
— Удовлетворена.
— Будьте спокойны, с нами ничего случиться не может.
— Я совершенно спокойна!.. Так это и есть апаши?
— Во всяком случае подонки общества. Тут и ночлежка. Кажется, двадцать сантимов за ночь, а с женщиной за франк. Я по крайней мере сам видел такую надпись на домах страшной средневековой рю де Вениз.
— Не может быть!
— Забавно, что здесь играют сантиментальный вальс из «Фауста». Знаете ли вы, что в двух шагах от этой трущобы в Сэнт-Этьен-дю-Мон похоронены Паскаль и Расин. В этом есть некоторый символизм, правда? Вершины и низы рядом. Так, у подножья Синая ведется теперь торговля опиумом и гашишем.
Люда с жадным любопытством смотрела на всё в зале. Танцевавшая женщина вдруг вскрикнула, грубо выругалась и ударила по руке своего партнера. Он обжег ее лицо папиросой. Все засмеялись, смех перешел в хохот, бульдог опять залаял. Еще две пары пошли танцевать.
— Вы не жалеете, что пришли?
— Не жалею. Надо увидеть и это.
— Пожалуй, хотя особенной необходимости я в этом не вижу.
Лакей налил им абсента.
— Два франка. Деньги вперед, — сказал он умышленно грубым тоном. Знал, что и это производит впечатление на посетителей трущоб: «чем грубее с этими болванами говорить, тем больше они оставляют на чай».
— Эти страшные социальные контрасты! После того ресторана и вашей музейной квартиры этот притон «с женщиной за франк»! — сказала Люда. Ей было очень не по себе и не хотелось начинать в притоне умный разговор, но нельзя было и молчать. Она залпом выпила абсент. — Вот с такими явленьями мы и боремся.
— Кто мы?
— Социалисты. Я социаль-демократка.
— Я не знал, что вы боретесь с этим. Что же вы можете тут сделать?
— Создать такие общественные условия, при которых никому не надо будет продаваться.
— Я с этим совершенно согласен, — сказал Тонышев. «Уж очень obvious то, что она говорит. Мы с ней и люди разных миров», — подумал он. — То есть, согласен с этой общей целью. Но это, по моему, дело медленного совершенствования нравов. Тут религия гораздо важнее, чем самые лучшие партии.
— Какая уж религия! Я атеистка.
Он вздохнул.
— Боюсь тогда, что вы будете несчастны, как три четверти нашей левой интеллигенции. Последствие атеизма: человек не может быть счастлив.
— Это в политике можно и нужно думать о последствиях, а в философии, в религии они ни при чем.
Он тоже подумал, что глупо и даже неприлично говорить в притоне о Боге. «Trиs russe!» — сказал себе он и хотел свести разговор к шутке:
— Вот вы социаль-демократка, но признайтесь, вы рады,
что внизу сидит полицейский… Не гневайтесь. Мне так хотелось бы, чтобы вы были счастливы, Людмила Ивановна… Как кстати ваше уменьшительное имя?— Люда.
— Вы так молоды. Можно вас называть Людой?
— Можно.
К ним подошла, держась за щеку, женщина, которую только что обожгли. Она была совершенно пьяна. Тонышев смотрел на нее с тревогой, а Люда с ужасом.
— Милорд, можно к вам подсесть?… Нельзя? Тогда угости меня, здесь недорого, — сказала она. Тонышев поспешно сунул ей деньги. Женщина отошла, с ненавистью взглянув на Люду.
— Вы расстроены? Если хотите, пойдем?
Люда, отвернувшись от него, вдруг достала носовой платок и поднесла его к глазам. Он смотрел на нее растерянно. «Что с ней? Надо поскорее увести ее. Еще может случиться истерика! Вот не ожидал!» — подумал он. В конце зала около пианино, кто-то вынул фотографический аппарат и навел его на публику. Послышались крики и брань. Апаш рванул аппарат из рук фотографа. Говорившая по-английски компания туристов сорвалась с мест и направилась к выходу. Поднялся сильный шум. Упала и разбилась бутылка. Залаял бульдог. У пианино началась драка.
— Они правы, что уходят. Это, верно, полицейский фотограф. Пойдемте и мы, — поспешно сказал Тонышев и поднялся первый. Люда встала, не отвечая и не отнимая от глаз платка. Он всё больше жалел, что привел ее сюда. За дверью полицейский, неторопливо шедший в зал, окинул искателей сильных ощущений еще более угрюмым взглядом и что-то пробормотал. Старуха отдала Тонышеву пальто и шляпу, с любопытством поглядывая на Люду.
На улице им протянул руку с шапкой дряхлый старик, его поддерживала женщина, тоже очень старая. Люда открыла сумку и дала старику свою единственную золотую монету. Тонышев смотрел на нее всё более растерянно. Он тоже что-то дал старику.
— Мы найдем извозчика у церкви, это налево, — сказал он. С минуту они шли молча.
— Извините меня, я глупо разнервничалась, — сказала, наконец, Люда.
— Это вы меня, ради Бога, извините. Совсем не надо было нам сюда ездить.
— Отчего же?
Они нашли извозчика.
— Нет, верно, фотограф был не из полиции, она и без того всех их знает. Должно быть, просто любитель или репортер, — сказал Тонышев. — Да он и не успел нас снять. У него тотчас вышибли аппарат.
— Да, вышибли аппарат… А хотя бы и снял, мне совершенно всё равно.
Тонышев решительно не знал, о чем говорить. У крыльца ее дома он сказал:
— Когда я могу быть у вас, Люда?
— Будем вам очень рады. Мы обычно принимаем по воскресеньям, но можно и в любой будний день, только предупредите… И еще раз спасибо за вечер, — сказала она и отворила дверь ключем. Тонышев смотрел на нее с недоумением… «Так она замужем? И сообщила об этом под занавес!» И социаль-демократка! И так дешево-гуманно расплакалась в притоне!» — думал он разочарованно; сразу потерял к Люде интерес.
IV
Спор был о том, примут ли работу. Автор говорил, что никогда не примут. Его друг отвечал, что могут принять. Они часто спорили. Впрочем, Эйнштейн видел, что Бессо, инженер по образованию, понимает в его теории не очень много.
— По моему, могут напечатать, — говорил Бессо, впрочем, старавшийся не слишком обнадеживать своего друга: думал, что, если работу не примут, то это будет для него очень тяжелым ударом. — Ты когда ее доставил?
— 30 июня. Если бы приняли, то уже появилась бы, — отвечал со вздохом Эйнштейн.