Санитарная рубка
Шрифт:
За ним потянулись и остальные мужики.
— Вот так. Так оно лучше. Орднунг! — сказал Шептун, глядя им в спину, и потер щеку ладонью.
След в след за шабашниками, как и вчера, появились ребятишки, а за ними — старухи. Мелюзга, опасливо озираясь, кинулась разглядывать церковь и сброшенные доски, а старухи приступом подступили к Шептуну:
— Грех на тебе будет! Слыхал седни, как она звенела, сердешная!
— Ты чего же с ума-то слазишь!
— Да им сатана владает, сатана им водит!
Старухи горячились, шумели, подступали ближе. Шептун щурил желтоватые кошачьи глаза, смотрел на старух и не уступал им ни сантиметра. Вдруг качнулся с носков на пятки, оскалился, словно собирался кусаться, и засвистел, громко и точно передавая мелодию: «Двадцать
Действительно, бояться Шептун уже давно никого не боялся. Да и чем можно напугать человека, который повоевал на войне, побывал в немецком плену, а в довесок, для ровного счета, отведал еще лагерей в окрестностях далекой северной Воркуты.
На ходу он поднял голову, увидел все еще стоявшую колокольню и сцепил зубы: «Свернуть, свернуть к чертовой матери!» Поднялся наверх и матерно заорал на мужиков, что шевелятся они слишком медленно.
К обеду два трактора притащили на больших деревянных санях лебедки, которые быстро сгрузили на землю, установили и принялись заводить на колокольню тросы.
— На макушку, на макушку еще один! — командовал Шептун, и голос у него срывался от нетерпения. — Колька! Давай наверх!
Колька натянул металлические когти, с какими лазят на телеграфные столбы, и полез по стояку на самый верх звонницы. Добрался, вытащил из-за пояса выдергу, собираясь оторвать пару досок и завести трос. Но держать выдергу одной рукой было неудобно, тогда он поднялся чуть выше, спружинил ногами, чтобы когти глубже вошли в дерево, примерился к крайне доске и вдруг почуял, что на него кто-то смотрит. В упор. Вскинул глаза. На потрескавшемся, почти черном основании, где раньше был крест, сидел белый голубь. Смотрел, не смаргивая, и глаза его были человеческими. Взгляд их насквозь, навылет, просекал Кольку, его прошлую и нынешнюю жизнь, и уходил дальше, угадывая и будущую. Ноги у Кольки задрожали, правый коготь зашевелился, вылезая из дерева. Он уронил выдергу и намертво вцепился в стояк.
— Бере-ги-и-и-сь! — заорали мужики, увидев выдергу, которая кувыркалась в воздухе. К счастью, она никого не задела. С грохотом упала на доски, вздыбила пыль.
Мужики кричали, материли Кольку, но тот не слышал. Руки будто вросли в дерево, и он боялся пошевелиться. Но все-таки пересилил себя, вытянул шею и посмотрел вверх. Взгляд у голубя был прежним — человеческий. Так смотрят, когда хотят навсегда запомнить. Колька лихорадочно дернул ногой, вытащил заостренный носок когтя из дерева и пополз вниз, обдирая живот и руки.
— Придурок! Чокнулся?! Выдергой по башке, а?! — Тонко, по-бабьи, голосил Афоня.
У Кольки чакали зубы, заикаясь, он едва выговорил:
— Голова закружилась… Чуть не брякнулся… Вниз сведите, ноги не идут…
Его подхватили под руки, свели вниз. В переулке положили под крапиву, где была тень.
— Может, приглядеть? — обеспокоился Афоня.
Антон Бахарев пожевал губы и кратко обнадежил:
— Обыгатся.
Когда мужики отошли, Колька вскинул голову и глянул на звонницу. Голубя там уже не было. По стояку карабкался вверх сам Шептун. Добрался, оторвал доски, на веревке подтянул трос, закрепил его и быстро спустился вниз — будто век по верхотуре лазил. «Вот, черт, ничего не боится!» — позавидовал Колька, неуверенно поднимаясь на ноги, которые все еще подрагивали в коленях. Прошелся туда-сюда, отдышался, и страх понемногу стал его отпускать. Колька подумал: «Может, привиделась вся эта ерунда? Точняк — привиделась!» Ободрился, искренне желая поверить, что так и есть. С кем не бывает? Утром с похмелья не жрал как следует, а тут жара, да еще на высоте… Встряхнулся молодым петушком, и ему стало совсем легко.
Направился к
церкви, но тут появился в переулке — как из-под земли вылупился! — Федя-Пешеход. Пересек дорогу и звонким, вздрагивающим голоском пропел:— Коля, Коля, Николаша, я приду, а ты встречай! Дилинь, дилинь! А?
— Иди ты! — отмахнулся Колька. — Не до тебя…
Но Федя не уходил, заступая ему дорогу. Быстро, по-птичьи перебирал ногами, обутыми в старые ботинки без шнурков, и ворошил пыль.
Федю-Пешехода в Первомайске знали все — от мала до велика. Он не имел ни угла, ни дома, всю жизнь бродяжил, ночуя где придется: возле порога в домах у сердобольных хозяев, в банях, в хлевах вместе с коровами, в кочегарках, а летом и вовсе — под любым кустом или забором. Все свои пожитки Федя носил на себе: ботинки без шнурков, брезентовые штаны, подпоясанные солдатским ремнем, дыроватый свитер и старенькмй пиджачишко, увешанный сверху донизу разнокалиберными значками. Федя с одинаковой радостью цеплял октябрятскую звездочку, «Отличник Советской Армии», «Ударник коммунистического труда», «Народный дружинник»… — чем награждали его шутники, то он прикалывал и привинчивал. А еще Федя носил на спине тощий мешок, в котором лежала зимняя амуниция: черные подшитые валенки, фуфайка и шапка. Но главным богатством была балалайка. С шелковым бантом, теперь уже непонятно какого цвета, залепленная в иных местах синей изолентой, она висела на тонкой витой веревочке, перекинутой через плечо, и всегда была под рукой. В любой момент Федя мог подхватить ее и ударить по струнам. Играл он так истово, что балалайка начинала петь человеческим голосом, а сам он плакал.
Сейчас Федя суетился перед Колькой, заступая ему дорогу, и не пускал к церкви. Дергал головой, размахивал руками, наклонялся то в одну, то в другую сторону — весь разом двигался, словно был на шарнирах.
— С коня упал? — изумленно вытаращился на него Колька. — Чего мельтесишь?
— Не ходи туда, не надо туда ходить! — заторопился Федя, не уставая перебирать ногами. Он всегда ими перебирал, даже во сне, за что и прозвали его Пешеходом. — Там худо, ой худо, а станет еще хужее!
— Да ладно! — Колька осерчал и сдвинул его в сторону. — Не каркай! Хужее не будет!
Федя проводил его долгим, тоскливым взглядом, встрепенулся и быстрым, прискакивающим шагом заторопился из переулка на площадь перед церковью. Там прибился к старухам и стал взмахивать обеими руками, словно подавал знак шабашникам, чтобы они бросали работу.
А работа у них шла наперекосяк, через пень-колоду: одна лебедка оказалась неисправной, ДТ-54 заглох и не заводился, вдобавок потеряли, пока шарашились с Колькой, стартер от бензопилы и теперь никак не могли найти его между досок. Шептун метался то на колокольню, то вниз, материл мужиков и, в конце концов не выдержав, отодвинул в сторону тракториста, завел ДТ-54 и сам полез в кабину. Его кошачьи глаза поблескивали и светились, словно он смотрел ими из темного угла.
Оба трактора взревели, медленно поползли, оставляя за собой рубчатые следы от гусениц. Тросы натянулись и прочеркнули собой черные линии, которые разом соединили тракторы и колокольню. Еще одна такая линия соскользнула сверху к исправной лебедке. Мужики спустились вниз, отошли на безопасное расстояние.
— Давай! Наяривай!
Тросы натянулись и задрожали. Старухи ахнули, а старое дерево церкви отозвалось треском. Тракторы заревели сильнее, буровили землю гусеницами на одном месте.
Колокольня стояла.
Федя выскользнул из кучки плачущих старух, пересек площадь и оказался на том самом месте, куда должны были обрушиться доски и бревна. Передернул балалайку на грудь и заиграл. Правая рука неуловимо порхала над инструментом, и три струны, соединив свои звуки в один, запричитали голосом плакальщицы, как по покойнику.
Звенели тросы, орали моторы, вверху трещали потревоженные бревна, а внизу бились в проворных Фединых руках струны, и голос их был самым слышным посреди остального шума. Федя плакал. Из крепко прижмуренных глаз выдавливались мелкие слезы, без остатка терялись в морщинах и в жиденькой бороде.