Санки, козел, паровоз
Шрифт:
Одесса, приехали.
И потекла-покатилась жизнь студенческая. Она — как эвакуация — осталась скорее набором кадров, чем связным сюжетом со своим течением: завязкой, кульминацией, развязкой… Этими — лирическими отступлениями. Отступления в основном и сохранились. Вот, скажем, скетч на институтской сцене. Действуют декан Иван Кощеев и студент по фамилии Цым. Называется «Иван-декан убивает своего Цыма». Виталик-декан, сидючи в кресле с картонным посохом в руке, зверски выкатывает глаза и хрипит о «хвостах» по курсу кабельных линий связи, а студент Цым в исполнении студента Цыма блеет что-то в ответ. Неудовлетворенный декан колотит Цыма по голове посохом, после чего они оба принимают позу репинских персонажей. Особой находкой была измазанная с наружной стороны красными чернилами рука Ивана на лбу Цыма…
Приобретенную еще в школе привычку как бы невзначай блеснуть даром, которого не было в помине, Виталик не оставил. Продолжал избывать комплексы. Мог часами вымучивать с французского подстрочника перевод полускабрезного стишка, чтобы небрежно предъявить его для институтской газеты как тут же состряпанное собственное сочинение:
Всем известно, что мужчины Любят дам не без причины: Панталоны в кружевах Взоры их пленяют — ах! Сладки шелковые складки — Как на них мужчины падки, Шорох милых панталон Исторгает страсти стон. Все мужчины-шалуны В панталоны влюблены, И в нежнейшей пене разом Свой они теряют разум.В этот печатный орган — «За кадры связи» — алкающий славы Виталик частенько таскал свои стихи, и на кое-какие его рифмованные тексты свой же факультетский композитор Игорек с музыкальной фамилией Пищик творил жестокие романсы. Весна опять пришла в наш город, ей каждый рад, и снова зелен стал и молод наш старый сад. Или вот это: никогда я не забуду аромата орхидей, ты шептала: нет, не буду, ах не буду я твоей. Или, наевшись Анненским:
То, что обычно кажется мне сном, Порой хочу представить я яснее — Не для того, чтоб вспомнить о былом, А чтобы было, что забыть позднее. Былого не было. О чем же вспоминать? Я имя повторяю машинально. Не для того, чтобы еще страдать, А чтобы было, что назвать страданьем.Ну и так далее. Одногруппницы таяли. Но как-то раз случился великий конфуз. Среди листочков, им аккуратно исписанных, затесался с незапамятных времен ходивший по Москве, сочиненный, как много позже выяснилось, неким Николаем Агнивцевым, веселый стишок о распутном паже:
У короля был паж Леам — Повеса хоть куда. Сто сорок шесть прекрасных дам Ему сказали «да». Не мог ни спать, но пить, ни есть Он в силу тех причин, Что было дам сто сорок шесть, А он-то был один. Так от зари и до зари Свершал он свой вояж. Недаром он, черт побери, Средневековый паж. Но как-то раз в ночную тьму, Темнее всех ночей, Явились экстренно к нему Сто сорок шесть мужей. И, распахнув плащи, все враз Сказали: «Вот тебе! О паж Леам, прими от нас Сто сорок шесть бебе». «Позвольте, — молвил бедный паж И отступил назад, — Я очень тронут, но куда ж Мне этот детский сад? Вот грудь моя, рубите в фарш!..» Но, шаркнув у дверей, Ушли, насвистывая марш, Сто сорок шесть мужей.И эта славная история блудливого пажа появилась в «ЗКС» за подписью «Виталий Затуловский». Разоблачение не заставило… Он долго отмывался. Не хотел, мол. Случайно, то-се. А может, не случайно — может, думал, проскочит? Другие-то стишата были куда слабее. Их он и сам скоро забыл, а Леама помнит по сю пору.
Вот высунулся еще эпизод, не
заталкивать же его обратно.Голова в самодельной повязке, на лбу кровавая корка (надо же, как близко к сценке с Иваном-деканом) — акварель, специально купленная для этого случая с целью… Целей несколько, и все поражаются одним выстрелом. Вернее — ударом по голове. Во-первых — сессия в разгаре, а какой экзаменатор поставит меньше «хора» бледному юноше со взором, горящим любовью к предмету если у него сквозь несвежую марлю проступает кровь? Что там был за экзамен? Телефония? Теория связи? Теория же, но поля? Разве вспомнишь. Во-вторых, обе Наташи, занимавшие в тот год его воображение, конечно же заинтересуются (Грушницкий, шинель, костыль), начнут задавать вопросы. Объяснение должно быть убедительным. Скажем, драка. Превосходящие силы противника. Пара алкашей остановила его, и в неравной борьбе… Звонит Арнольд — что случилось, куда пропал? Голова? Сильно? Сейчас приеду. Хорошо, что предупредил. Зеркало — тут поправить, там освежить, последний удар кисти. Тягостное ожидание. Звонок — наконец-то. Арнольд не один, с ним дежурная девица. Дыша духами, ощупывает затвердевшую корку краски. Давай перебинтую. Ни в коем случае! Пьем чай. На ходу излагается плохо продуманная версия, пожалуй, переборщил с героизмом. Да уж теперь поздно.
Экзамен был последним. После него ближний круг собрался на пару-тройку дней в Кубинку, на дачу Наташи Большой, с вином и льжами. Ну а он куда, с перевязанным черепом? Так и не поехал.
Наташ было две — Большая и Маленькая. Называли их так потому, что Большая Наташа была большой, а Маленькая — маленькой (золотоволосой, хрупкой, трепетно невинной — casta diva, если не присматриваться). А Большая — та самая, из-за которой ты тогда устроила мне скандал, прочитав на календаре кодовое слово Snubnose.
Длинная, плоская, пловчиха. Губы тонкие, извилистые. Сутулилась, одевалась по-старушечьи. Там, помнится, сфинкс у моста Лейтенанта Шмидта подействовал. Холод жуткий, они вышли из общежития — третий курс, практика в Ленинграде на заводе — «Заря»? «Красный Октябрь»? — нет, точно, «Красная заря», жгуты кабельные вязали, а тут у Виталика день рождения, крепко выпили, и поймал он этот взгляд — зов. И говорит: пошли, говорит, погуляем по набережной. Холод, ветер, луна. В сиянье ночи лунной… «Сфинкс этот — женщина, — плел. — Видишь, рожа женская, а в Египте она здорово облуплена. Страшно жестокая была. По-гречески — “душительница”. Всем мимопроезжим загадку загадывала и, если не угадаешь, — приканчивала. Какая загадка? А вот какая. Кто утром на четырех ногах, днем на двух, а к ночи на трех? Она ее Эдипу загадала, а тот возьми и отгадай: человек. Так тварь эта от огорчения в пропасть кинулась…»
Он говорил, говорил, говорил…
Оттуда и началось. «Помнишь ли город тревожный, синюю дымку вдали, этой дорогою ложной молча с тобой мы пошли». Это она потом, в Москве, во время очередной ночной прогулки при том же дружеском молчании луны удивила Виталика Блоком. А в замороженном ленинградском трамвае они тряслись до этой «Красной зари» и держались за руки. Славно было. Ах как славно. Львы при входе в Русский музей смотрели на них с плаксивым сочувствием. Арнольд на этот день рождения имени моста Лейтенанта Шмидта подарил ему заводного клоуна. Долго еще потом, годы прошли, а всякий раз, оказываясь в Ленинграде, отмечал он про себя: здесь бывал с Наташей Большой, а здесь — не бывал.
Тот же Арнольд как-то раз повлек Виталика к синагоге на Архипова (впрочем, тогда других в Москве и не было), где на Симхас-Тойре собирались молодые евреи из семей, не окончательно забывших свое еврейство. Сам-то он о своих корнях помнил до такой степени, что, ругаясь, произносил «сука» с отчетливым удвоенным «к». Виталик же был холоден, с легким любопытством оглядывал соплеменников. Ловил обрывки разговоров. И даже скрипочка с ее фрейлехсом поначалу не завела, не обнажила в нем еврейского краешка, не всплыло естество, задавленное еще в родителях рабфаком и комсомолом. Но ведь просыпалось оно в окружающих — вот и круг образовался, а в нем пляшут, да как! Откуда-то явились повадки, движения, жесты, поклоны. Точь-в-точь как у Городницкого: «Выгибая худые выи, в середине московских сует, поразвесив носы кривые, молодые жиды танцуют». Он смотрел — и завидовал, чуть-чуть. А тут еще шутник-скрипач сплел «семь-сорок» с «Танцем маленьких лебедей». Да парочка розовощеких парней в кипах завела Лo мир але ин эйнем тринкен а биселе вайн!И действительно, объявилась бутылка вина и пошла по рукам. И кто-то затянул Эвейну шалом алейхем —мы принесли вам мир, и все подхватили, поменяв ударение с алейхемна алейхем, и он позавидовал, и не выдержал, и запел, и встал в круг… Похожую зависть к чувству приобщенияон испытал, когда услышал, как замотанная в драный платок неопрятная бабка, протискиваясь по вагону электрички, чистым, звонким, молодым голосом вещала: «Ангеле Божий, хранителю мой святый, живот мой соблюди во страсе Христа Бога, ум мой утверди во истиннем пути и к любви горней уязви душу мою, да, тобою направляема, получу от Христе Боге велию милость…» — а к ней через проход подалась, потянулась девушка и опустила в дерматиновую кошелку рубль.
А через много лет, в Иерусалиме, Виталик впервые в разгар шабата увидел харедим, которые неистово плясали и отрешенно раскачивались. Они по парадоксальной линии напомнили ему хиппи. Те же паразиты, подумал он, что немытые парни и девки из квартала Хайт-Эшбери, Сан-Франциско, в шестьдесят седьмом — лето любви и прочая чушь собачья, та же свора бездельников и тунеядцев, разве что без наркоты и е…ли. Хиппи же аккуратному Виталику были противны, хотя со свойственной ему осторожностью он в этом не признавался, боялся прослыть консерватором, ретроградом. Ах, прочь заразу бизнеса, расчетов, политики, войны прочь — свобода, мантры-шмантры, милосердие, эта самая любовь — четвертый сон Веры Павловны, только без непременного труда. Засмолить косячок. Трахнуть подругу. Сидеть в позе лотоса, пить пиво. Играть на бильярде, вышивать цветы на джинсах и обсуждать последний жукастый альбом. Ох, не зря их терпеть не могли работящие американцы…