Санктпетербургские кунсткамеры, или Семь светлых ночей 1726 года
Шрифт:
– Плут! Ротозей! Бубуменш! Ты слышал? Камень должен быть представлен ко двору!
И он принялся и по-немецки и по-русски честить вытянувшегося перед ним Тузова, а тот только покусывал губы. И вдруг Тузова бросило в жар, он выкрикнул в лицо беснующемуся начальству:
– Тпру!
Шумахер, изумленный, осекся на полуслове, растерянно оглянулся на служителя и студента, которые на всякий случай отодвинулись.
– Вас ист дас? Вас ист дас? Разве я лошадь?
– говорил он невпопад.
А Тузов храбро перешел в контрнаступление, напомнил Устав воинский, в котором запрещалось бранными
Но тут он сам от волнения, или раненая нога его подвела, замолк и присел на край табуретки. Опомнившийся Шумахер окончательно рассвирепел и занес над ним кураторскую трость. Тузов вновь вскочил, схватился за кортик. И неизвестно, чем бы закончилось все это, если бы студент Миллер, поперхнувшись от неловкости, не вступил в разговор:
– А разве философский камень вообще существует? Теперь ведь даже в школах учат, что все это обман, заблужденья прошлых веков, иными словами фальшь.
Тут, заслышав такие слова, подскочил граф Рафалович.
– Как вы говорите? Фальшь? Сами вы фальшь! Мой камень был подлинный эликсир мудрецов!
Снова растворились готические двери, за которыми раззолоченный обер-гофмейстер пилочкой полировал свои ногти и говорил со значением.
– Так, господа академикусы, докричались. Принцев изволили разбудить!
Тут со двора раздались певучие звуки кавалерийского рожка. Забыв о распре, все кинулись к окну. В палисадник Кикиных палат въезжали кареты. Кучера чмокали, сдерживая лошадей. Конвойные драгуны звенели оружием. Из карет выглядывали фрейлины в мушках. Экипажи прислала царица, чтобы пригласить вновь прибывших родственников к себе.
4
На лютеранской кирке за лесом пробило полдень, и академики сошлись на обед. Уселись за общий стол тесно - все сплошь знаменитости. И важный Бильфингер, физик, и математик Эйлер - совсем молодой, но нервный и не сдержанный в движениях. Тут были и братья Бернулли, и старичок Герман, ученик самого Лейбница. Стола не трогали - пока не явится господин библиотекариус; таков был заведен порядок.
В раскрытые окна доносился шум листвы, бесконечный гомон птиц. Лето выдалось жаркое, без дождей. Академики то и дело прогоняли докучливых мух, а толстый Бильфингер, совсем изнемогая, снял кафтан, несмотря на академический этикет.
– Чего я здесь торчу?
– ворчал он, дуя в усы.
– Ни квартиры, ни лаборатории, как обещано договором... Сидел бы в своей Саксонии.
Академики задвигались. Бильфингер попал в больное место. Стали жаловаться те, кого ночью скоропалительно выселили. Тихонький Герман стенал, что ему теперь приходится квартировать в сарайчике, где прежде жили свиньи.
– Зато жалованье такое, - усмехнулся Эйлер и нервически дернул плечом, - какое в вашей Саксонии и не снилось.
– Вам-то что, - уныло отвечал Бильфингер.
– Вы свои формулы и на песке чертить можете. А у меня барометры, приборы... Уговорено было также, чтоб преподавал я принцу Петру Алексеевичу, внуку государыни. Так вице-канцлер Остерман к тому принцу и мухи не подпускает!
– Ох уж этот Остерман!
– воскликнули академики.
– Хоть и сам немец, но немцам от него житья нет...
– Да и только ли немцам?
Вошел Шумахер; его щеки были помяты после сна. Проголодавшиеся
академики заткнули за галстук салфетки и накинулись на еду.Шумахер еще из коридора слышал громкий голос Бильфингера и понял, что говорилось что-то об Остермане. Он погрозил пальцем:
– Господа, еще раз прошу - нет, категорически требую. Об Остермаке ни слова!
Бильфингер тотчас принял это на свой счет и с шумом отодвинул блюдо.
– Как!
– воскликнул он.
– Какой-то библиотекаришка смеет грозить мне пальцем? Да знаете ли, милейший, что я доктор богословия и еще корпорант четырех университетов? Монархи спорили за честь пригласить Бильфингера ко двору!
Но академики были заняты едой, и возмущение Бильфингера потонуло в хрусте разгрызаемых косточек, звяканье ножей и в звоне бокалов, куда наливалось вино.
– Недаром ведь, - сказал Эйлер, покончив с половиной цыпленка, Лейбниц в сей вновь воздвигнутый Петрополис так и не поехал, что ни сулил ему царь. Будто бы сказал - лучше умру нищим, да в своей отчизне.
Он усмехнулся и стал тереть глаз, который у него начинал дергаться время от времени. А Бильфингер захохотал.
– Вы не договариваете, коллега. Совершенно достоверно, что Лейбниц сказал так: лучше быть нищим, да свободным, чем богатым и рабом!
– Господа, господа!
– расстраивался Шумахер.
– Да господа же!
И тут возвысил голос человек, присутствия которого сначала никто не заметил.
– А правда ли, что в Санктпетербурге голод, едят траву? Простите мою неосведомленность, я здесь новичок...
Академики с изумлением стали рассматривать его лиловый, умопомрачительного фасона кафтанчик, кружевные брыжжи из самого Брюсселя. "Граф Рафалович...
– передавалось на ухо.
– Из цесарских краев..."
– Да вам-то что до того, что здесь едят люди?
– чуть не простонал Шумахер.
– У вас-то на столе все есть!
Продовольствование иноземных академиков было его главной заботой и гордостью.
А граф Рафалович вытаращил черные глазки и спросил невинно:
– А правда ли, императрица хочет выйти за князя Меншикова? Об этом весь Гамбург говорит!
Но академики уткнули носы в только что разнесенную вторую перемену блюд, и никто не реагировал на бестактные вопросы малознакомого приезжего. Лишь неугомонный Эйлер снова дернул плечом и спросил Рафаловича в его же недоуменно-издевательском тоне:
– А правда ли, коллега, у вас сегодня ночью был выкраден философский камень?
Академики перестали жевать, подняли головы. Бильфингер, поперхнулся, переспросил:
Что, что? Повторите.
– Был украден философский камень.
– Философский камень!
– вскричали все академики разом.
Тогда граф Бруччи де Рафалович, увидев себя в центре всеобщего внимания, вытер рот салфеткой и встал. Он рассказал, сколько стоил ему этот камень-монстр с двухсотлетней биографией и как он надеялся вручить его самой великой Семирамиде...
Академики кивали с большим сочувствием, некоторые молчали, не зная, что сказать, только Эйлер откровенно смеялся в лицо величавому графу.
Громоздкий Бильфингер, пригладив растрепавшиеся на сквозняке волосы, парика он принципиально не носил, повернулся в сторону Шумахера.