Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда приносят суп, Рензо спрашивает: Какие последние новости о мальчике?

Он здесь, говорит Моррис. Уже две-три недели.

Здесь, в Нью Йорке?

В Бруклине. Живет в заброшенном доме в Сансет Парк с какими-то людьми.

Наш друг-барабанщик сказал тебе это?

Наш друг-барабанщик — среди тех людей, кто живет там. Он пригласил Майлса из Флориды, и мальчик согласился. Не спрашивай, почему.

Похоже на хорошую новость.

Может быть. Время покажет. Бинг говорит, что он позвонит мне, но пока никаких сообщений.

А что, если он не позвонит?

Тогда ничего не меняется.

Подумай, Моррис. Все, что тебе нужно сделать — это прыгнуть в такси, доехать до Бруклина и постучаться в дверь. Неужто не соблазнительно?

Конечно, соблазнительно. Но я не могу так. Он же — тот, кто уехал, и он же — кто должен был вернуться.

Рензо не настаивает, и Моррис благодарен ему за то, что разговор на эту тему больше не продолжается. Как крестный отец сына и давний друг отца, Рензо полностью знаком со всеми перипетиями этой семилетней печальной саги, и не так уж много можно добавить ко всему сказанному раннее. Моррис спрашивает его о последних путешествиях в Прагу, Копенгаген и Париж, о читках его пьесы в театре Макса Райнхардта в Берлине,

о полученной награде в Испании; и Рензо отвечает, что поездки были прекрасным отвлечением от забот, у него в последнее время не складываются дела, и было очень замечательно побыть где-нибудь несколько недель, где-нибудь за пределами его головы. Морри слышит подобные речи Рензо все время их знакомства. У него всегда не складываются дела, каждая только что оконченная книга — последняя написанная им, а потом, каким-то образом, дела налаживаются, и он опять оказывается в своей комнате, работая над очередной книгой. Да, говорит Рензо, он знает, что так говорил всегда в прошлом, но в этот раз все по-другому, он не знает почему, в этот раз паралич кажется становится вечным. Ночная Прогулка была закончена в июне, говорит он, более полугода тому назад, и с тех пор он ни за что не брался. Это была очень короткая книга, лишь сто пятьдесят с чем-то страниц, но, похоже, она вынула из него все — он писал в какой-то лихорадке, менее чем за три месяца с начала и до конца, работая над ней усерднее и с б'oльшей отдачей, чем когда-либо за все года, вперед, вперед, как будто бегун, рванувший во всю мочь на семимильную дистанцию и выдохшийся от такого темпа, и что-то сломалось в нем, когда он пересек финишную линию. За прошедшие шесть месяцев у него не появилось никаких планов, никаких идей, никаких мыслей — чем занять свое время. Когда он не путешествует, он начинает чувствовать себя пустым, лишенным хоть какой-то мотивации, без никакого желания вернуться к рабочему столу и начать писать. Он испытывал подобные позывы нежелания в прошлом, да, но никогда они не были настолько настойчивыми и продолжительными, как сейчас; и пусть тревогу бить, наверное, рано, он спрашивает себя — может, это еще не конец, может, старый огонь еще не потух. В то же самое время он проводит свои дни, занимаясь почти что ничем — читает книги, думает, гуляет, смотрит фильмы, следит за новостями в мире. Другими словами, он отдыхает, но каким-то странным видом отдыха, говорит он, взбудораженным отдыхом.

Официант приносит им их сэндвичи, и прежде, чем Моррис сможет сказать что-нибудь полу-шутливое, полу-серьезное о головной усталости, Рензо, как ни в чем не бывало, полностью противореча всем сказанным словам, говорит Моррису, что нечто случилось с ним, когда он возвращался домой из Европы, крохотный микроб идеи, эссе, нечто непридуманное, что-то такое. Моррис улыбается. Я думал, у тебя закончились все идеи, говорит он. Ну, отвечает Рензо, пожимая плечами в свою защиту, но со смешинкой в глазах, у кого-то иногда бывают проблески.

Он был на самолете, рассказывает он, билет в первый класс был оплачен теми, кто дал ему награду, тоска от долгого полета был немного сглажена мягкими кожаными сиденьями, черной икрой и шампанским, идиотский шик посреди облаков, с необъятным количеством кинофильмов к просмотру, не только новые киноленты из Европы и Америки, но и старая, незабываемая классика, антикварные пустышки с фабрик мечты по обе стороны Атлантического океана. Он выбрал посмотреть Лучшие Годы Нашей Жизни, виденное им однажды много лет тому назад и потому полностью забытое, приличное кино, так ему казалось, хорошо сыгранное актерами, неплохая пропагандистская вещь, сделанная для того, чтобы убедить американцев в том, что солдаты, вернувшиеся со Второй Мировой войны постепенно привыкнут к гражданской жизни, не без проблем, конечно, но в конце концов все образуется, потому что это — Америка, а в Америке все всегда образуется. Пусть и так, а ему фильм понравился, он помог скоротать время, но более всего его заинтересовал не сам фильм, а небольшая роль, сыгранная актером Стивом Кокрейном. У него было лишь одно короткое появление, с ухмылкой на лице, конфликт с героем, у жены которого была тайная связь с Кокрейном, но и не это было ему интересно, игра Кокрейна была ему совершенно неважна — он вспомнил, как его мать однажды рассказала ему об ее знакомстве с Кокрейном во время войны, да, его мать, Анита Майклсон, урожденная Каннобио, умершая четыре года тому назад в возрасте восьмидесяти лет. Его мать была скрытой женщиной, неохотно вспоминающей прошлое, но когда умер Кокрейн в возрасте сорока восьми лет в 1965 году, как раз после того, как Рензо исполнилось девятнадцать, она, должно быть, забыла о всех предосторожностях; и тогда она рассказала ему об ее увлечении театром в сороковые годы, девочка пятнадцати лет, шестнадцати, семнадцати, и о том, как она встретилась с Кокрейном в какой-то ньюйоркской театральной труппе и влюбилась в него. Он был очень очаровательным, сказала она, один из тех брюнетов-сердцеедов ирландских кровей, но что на самом деле означало влюбиться — оставалось загадкой для Рензо. Она потеряла невинность со Стивом Кокрейном в 1942 году, когда ей было семнадцать лет? Было ли что-то между ними, или все было мимолетно — подростковая влюбленность в становящегося знаменитостью двадцатипятилетнего актера? Трудно сказать, но его мать рассказала то, что Кокрейн точно хотел, чтобы она поехала с ним в Калифорнию, и она была готова, но когда ее родители почуяли, куда дует ветер, они тут же все остановили. Только не их дочь, никаких скандалов в их семье, забудь, Анита. И потом Кокрейн уехал, его мать осталась и вышла замуж за его отца, и таким образом родился он — только потому, что его мать не убежала со Стивом Кокрейном. Вот эта идея в его голове, говорит Рензо, написать эссе о вещах, которые не случились, о жизнях, которые не прожились, о войнах, которые не воевались, о мире теней, существующем параллельно миру, который мы принимаем за реальный, о не-сказанном и не-сделанном, о не-запомненном. Опасная территория, похоже на то, но стоит изучения.

По возвращении домой, рассказывает Рензо, он, любопытства ради, стал изучать жизнь и карьеру Кокрейна. В основном, роли гангстеров, пара пьес на Бродвее с Мэй Уэст, и самое главное — Белая Жара с Джэймсом Кэгни, главная роль в Крике Антониони

и появление во многочисленных телевизионных шоу в пятидесятых годах: Бонанза, Неприкасаемые, Дорога 66, Сумеречная Зона. Он основал собственную кинокомпанию, почти ничего из нее не вышло (информации об этом очень немного, и, хоть Рензо интересно многое, на это его любопытства не хватило), и Кокрейн при этом завоевал репутацию одного из самых известных любителей женщин. Вот, пожалуй, объяснение, почему моя мать в него влюбилась, продолжает Рензо, грустно размышляя, как легко должно быть было для практичного соблазнителя завоевать сердце семнадцатилетней девушки. Как смогла она устоять перед мужчиной, у которого позже были связи с Джоун Кроуфорд, Мерл Оберон, Кэй Кендалл, Айда Лупино и Джэйн Мэнсфилд? Еще была Мэйми Ван Дорен, написавшая очень много об ее сексуальной жизни с Кокрейном в автобиографии, вышедшей двадцать лет тому назад, но Рензо не собирается читать эту книгу. В конце концов, более всего интересно то, что он позабыл то время, когда умер Кокрейн, хотя он должен был услышать об этом в девятнадцатилетнем возрасте, но даже после разговора с матерью (отчего он, теоретически говоря, должен был все это помнить), он все позабыл. В 1965 году, надеясь оживить свою полузабытую кинокомпанию, Кокрейн решает отправиться на съемки фильма в Центральную или Южную Америку. С тремя молодыми женщинами в возрасте от четырнадцати до двадцати пяти, нанятыми на работу на должности помощниц, он отправился в Коста Рику на своей яхте в поисках места для съемок. Через несколько недель яхту прибило к гватемальскому берегу. Кокрейн умер на борту от легочной инфекции, и три обезумевшие от паники молодые женщины, которые ничего не понимали в управлении кораблем, дрейфовали в океане десять дней с разлагающимся телом Кокрейна. Рензо говорит, что отделаться от такого образа ему никак не удается. Три напуганные женщины, затерянные где-то в океане, с гниющим телом мертвой кинозвезды в каюте, в полном убеждении, что никогда более не попадут на сушу.

Вот такие вот, говорит он, лучшие годы нашей жизни.

2

Он приглашен на четыре новогодние вечеринки в четырех разных местах Манхэттена — Ист Сайд и Уэст Сайд, аптаун и даунтаун — но после похорон, после обеда с Рензо, после двух часов, проведенных в квартире Марти и Нины, у него нет никакого желания видеть кого-либо. Он направляется домой, на Даунинг Стрит, продолжая думать о Суки, все еще под впечатлением от рассказа Рензо о мертвом актере на дрейфующей яхте. Сколько мертвецов он видел в своей жизни? спрашивает он себя. Не забальзамированную смерть, лежащую в открытом саркофаге, будто сделанные для музея восковые фигуры, лишенные выкаченной из них крови, непохожие на человеческие тела, но самых настоящих мертвецов, смерть как есть, какой она была до того, как к ним прикоснулся скальпель? Его отец, тридцать лет тому назад. Бобби, двенадцать лет тому назад. Его мать, пять лет тому назад. Трое. Только трое почти за шестьдесят лет.

Он идет на кухню и наливает себе скотч. Он уже выпил пару раз у Марти с Ниной, но не чувствует в себе ничего, его голова чиста, и после обильного обеда, еда от которого все еще лежит в его желудке словно камень, у него нет никакого аппетита к ужину. Он говорит себе, что закончит этот год тем, что дойдет до конца рукописи, которую он должен был прочитать еще в Англии, но понимает при этом, что эти слова не более, чем уловка, хитрость, чтобы затащить себя в комфортабельное кресло с подлокотниками в гостиной, а как только он сядет в то кресло, он все равно не будет читать роман Саманты Джюетт, потому что уже решил, что не будет его публиковать.

Семь тридцать вечера, четыре с половиной часа до того, как начнется новый год, надоедливый ритуал шума и фейерверков, гул пьяных голосов, разносящийся эхом по всему кварталу в полночь, всегда тот же всплеск в определенное время; но сейчас он далек от всего — в одиночестве со своим скотчем и мыслями — и если он погрузится в свои размышления, то он не услышит ни голосов ни грохота того часа. Пять лет тому назад, в мае, по телефону позвонила женщина, занимавшаяся уборкой в квартире матери — она только что открыла дверь вторым ключом. Он был в своем офисе, вспоминает он, вторник, утро, около десяти часов, говорил с Джилл Хертцберг о последней рукописи Рензо и о том, что нужно ли поставить иллюстрацию на обложку или нет. Почему он помнит такие подробности? Просто так, без каких-то особенных причин, и, конечно, причина и сама память всегда непредсказуемы; и тогда он ехал в такси, направляющемся по Бродвею к восточной Восемьдесят-четвертой Стрит, стараясь избавиться от мысли, что его мать, с которой он обменивался шутками в субботу, сейчас мертва.

Тело. Об этом он думает сейчас, о теле матери, лежащем на кровати пять лет тому назад, и об ужасе, охватившем его, когда он посмотрел на ее лицо, серо-голубую кожу, полу-открытые-полу-закрытые глаза; ужасающая недвижность того, что однажды было живым созданием. Она лежала там почти сорок восемь часов до того, как была найдена той женщиной. Одетая в ночную сорочку, его мать читала воскресный выпуск Нью Йорк Таймс, когда умерла — несомненно от внезапного, катастрофического сердечного приступа. Одна голая нога лежала на краю постели, и он подумал о том, что она, должно быть, попыталась встать, когда начался приступ (за таблеткой? позвать на помощь?); и если так и было, видя, что она почти не сдвинулась с места, значит — она умерла в считанные секунды.

Он посмотрел на нее, совсем недолго, а затем повернулся и ушел в гостиную. Это было слишком тяжело для него: видеть ее в таком замершем беззащитном виде. Он не помнит — видел ли он ее, когда прибыла полиция, были ли соблюдены формальности с опознаванием тела или нет, но точно помнит, что когда появились медики, чтобы положить тело в черный резиновый мешок, он не смог заставить себя увидеть это. Он оставался в гостиной, уставившись на ковер под ногами, разглядывая облака в окне, слушая свое собственное дыхание. Это было просто слишком тяжело для него, и он не смог себя заставить.

Откровение того утра, простой, упрямый первичный кубик понимания, наконец осознанный им, когда медики выкатывали ее на тележке из квартиры, мысль, преследующая его с тех пор: не существует воспоминаний плода о чреве, ни у него и ни у кого, но он воспринимает, базируясь на слепой вере, или, если угодно, заставляет себя полностью верить в то, что его жизнь сознательного и чувствующего существа началась как часть ныне мертвого тела, выкатываемого в открытую дверь, что его жизнь началась внутри ее.

Поделиться с друзьями: