Сансет Парк
Шрифт:
Неделю спустя он сидит в своей ньюйоркской квартире в канун Нового года, пьет маленькими глотками скотч в темной гостиной и размышляет о своей жене; он говорит себе, что брак никогда не распадется по причине раннего отъезда из Лондона из-за похорон. А если и распадется, значит, так и должно было случиться.
Он может потерять свою жену. Он может потерять свой бизнес. Пока еще осталось дыхание в нем, говорит он себе, вспомнив эту старую, заезженную фразу, которая всегда нравилась ему, пока еще есть дыхание в нем, он не позволит ни тому и ни другому случиться.
Где же он сейчас? Одной ногой в неизбежном уходе, другой — в возможности существования. В конце концов, ситуация неблестящая, но есть кое-какие, подающие надежду, знаки, отчего он не теряет надежды — или если не надежды, то чувства того, что еще слишком рано отдаваться горечи и отчаянию. Насколько он становится похож на свою мать, когда он начинает так думать, как все еще она упрямо продолжает жить внутри него. Пусть разрушится дом над его головой, пусть его брак загорится ярким пламенем, а сын Конни Хеллер найдет путь отстроить свой дом и потушить огонь. Лаки Лорке спокойно идет под огнем пуль. Или как в танце духов племени Оглала Сиу — полная убежденность в том, что пули белого человека растворятся в воздухе прежде, чем коснутся его тела.
Он выпивает еще один бокал скотча и потом, шатаясь, следует к кровати. Вымотанный, настолько вымотанный, что мгновенно засыпает до того, как раздаются крики и праздничные фейерверки.
3
Он знает, почему ушел Майлс. Еще до того, как пришло то письмо, он наверняка знал, что сын провел ночь в их квартире, ту ночь, когда наутро он и Уилла очень открыто говорили о нем на кухне. После завтрака он распахнул дверь в комнату Майлса, чтобы узнать, приехал ли он на выходные,
Все еще не было причин для паники. Майлс уезжал в Лос Анджелес, чтобы провести пару недель с его матерью, и все, что требовалось от Морриса — это взять телефон и позвонить ему. Он сделает это и все объяснит сыну, а если и это не сработает, он полетит в Калифорнию и поговорит с ним с глазу на глаз. Но не только Майлса не было у Мэри-Ли, самой Мэри-Ли не было дома. Она была в Сан Франциско на съемках пилотной серии телевизионного шоу; тот, кто разговаривал с ним, был Корнголд, рассказавший, что о Майлсе они не слышали уже больше месяца, и что, насколько тот знал, не было сделано никаких планов для поездки в Калифорнию этим летом.
С того самого момента они были вместе, все четверо, два родителя и два приемных родителя; и, когда они наняли частного детектива для поисков пропавшего сына, каждая пара оплатила половину затрат, ожидая восемь тоскливых месяцев отчетов, в которых говорилось, что нет прогресса, нет версий, нет поводов для надежды, нет никакой пылинки информации. Моррис быстро пришел к выводу, что Майлс исчез сознательно, но после трех-четырех месяцев Уилла и Корнголд начали сомневаться, постепенно решив, что Майлс мертв. Какой-то несчастный случай, подумали они, возможно — убили, возможно — сам себя, но сказать вслух не решились. Мэри-Ли была агностиком — она просто-напросто не знала. Он мог быть мертв, да, но с другой стороны, у мальчика были проблемы, и случившееся с Бобби его опустошило. Майлс ушел в себя с тех пор, и было ясно, что ему надо много о чем подумать. Убежать, конечно, было глупостью, но, может, что-то хорошее получится, может, пожив, не надеясь ни на кого, прочистит себе мозги. Моррис с таким анализом ситуации не спорил. Наоборот, он нашел, что отношение Мэри-Ли показалось ему достойное восхищения — спокойное, сочувственное и продуманное, не осуждающее Майлса, а скорее пытающееся понять его; он обнаружил, что безразличная, безответственная мать была больше привязана к сыну, чем он мог представить. Если что-нибудь позитивное и случилось из-за исчезновения Майлса, то это было то, что он поменял свое мнение о Мэри-Ли. Они больше не были врагами. Они стали союзниками, возможно, даже друзьями.
Потом позвонил Бинг Нэйтан, и все вновь перевернулось. Майлс работал поваром в чикагской забегаловке, и первым позывом у Морриса было поехать туда и поговорить с ним — не требовать ничего, просто понять, что происходит — но Уилла воспротивилась этому, и после его звонка с хорошими новостями к Мэри-Ли и Корнголду в Калифорнию, те решили встать на сторону Уиллы. Их аргументом было: мальчику уже двадцать один год, и он сам вправе решать свою судьбу; пока он здоров, пока у него нет никаких проблем с законом, пока он не угодил ни в какую психушку, пока он не просит никаких денег, у них нет никаких прав заставить его делать что-то вопреки его желаниям — даже чтобы поговорить с ним, чего он, очевидно, тоже не хотел делать. Дадим ему время, сказали они. Он все решит для себя.
Но Моррис их не послушался. Он полетел самолетом в Чикаго на следующее утро, и в три часа дня он запарковал взятый напрокат автомобиль на улице напротив У Дюка — обшарпанной, со многочисленными покупателями забегаловки в неприглядном районе южной части города. Через два часа Майлс вышел из заведения, одетый в черную кожаную куртку (Моррис купил ее ему на девятнадцатилетие) и выглядящий хорошо, очень хорошо, чуть выше и плотнее, чем когда они виделись за воскресным завтраком восемь с половиной месяцев тому назад; и рядом с ним была высокая, привлекательная чернокожая женщина в возрасте где-то за двадцать; и, как только они вышли из дверей, Майлс обнял женщину за плечи, притянул ее к себе и поцеловал в губы. Это был жизнерадостный поцелуй, такой, какой мог быть поцелуй человека, отработавшего восемь часов и вернувшегося к любимой женщине; и женщина засмеялась от внезапного выплеска чувств, обняла его и поцеловала его в ответ. Спустя мгновение они шли по улице, держась за руки и говоря друг с другом так чувственно и интимно, как могли бы лишь говорить близкие создания, влюбленные; и Моррис просто остался сидеть, застывший на сиденье рентованного автомобиля, не имея никакого желания выскочить и последовать за ними; а через десять секунд Майлс и женщина повернули налево за угол и исчезли из виду.
Так он делал еще три раза, один раз в Аризоне, один раз в Нью Хемпшире, и еще один раз во Флориде, всегда оставаясь незамеченным — парковка у склада, где Майлс загружал грузовик, холл отеля, где сын промчался мимо него, одетый в униформу работника, небольшой парк, где он сидел и видел, как сын читал Великого Гэтсби и потом беседовал с симпатичной школьницей, читающей точно такую же книгу — всегда страстно желая подойти и что-нибудь сказать, всегда страстно желая ввязаться с ним ссору, ударить его, обнять его, обнять мальчика и поцеловать его, но никогда не сделав ничего подобного, никогда не рассказав никому, прячась, видя, как Майлс взрослеет, видя, как его сын становился мужчиной, в то время, как жизнь его самого мельчала, становилась настолько мелкой, что терялся всякий интерес к ней; и эти тирады Уиллы в Экситере, насколько тяжело пришлось ей, его смелой, усталой Уилле, и Бобби там, на дороге, и Майлса нет, и все равно он странным образом полон решимости, все еще полон веры, все еще думает, что развязка истории — еще впереди; а когда его думы становятся слишком тяжелы для него, он старается отвлечь себя детскими фантазиями о переодевании в различные костюмы, маскируясь настолько, что даже его родной сын не смог бы его узнать, демон переодевания в духе Шерлока Холмса, не просто поменяв одежду и обувь, но и само лицо, и волосы, и даже голос — полная трансформация из одного человека в другого; а сколько разных стариков он изобрел за то время, как идея пришла к нему в голову, сморщенных пенсионеров, ковыляющих с тростью в руке, стариков с развевавшимися по ветру белоснежными волосами и бородами, Уолт Уитман в старости, добродушный старичок, потерявшийся и обратившийся к молодому человеку за помощью, и потом, разговорившись, старик предложит молодому человеку посидеть за выпивкой, и потихоньку эти двое станут друзьями; а сейчас Майлс живет в Бруклине, в районе Сансет Парк, неподалеку от кладбища Гринвуд, и ему пришел в голову другой персонаж, ньюйоркец по прозвищу Баночник, из тех старых бездомных, разыскивающих по помойкам бутылки и банки для сдачи в утиль — пять центов за бутылку, пять центов за банку — непростой путь для заработка, но времена сейчас нелегкие и потому не приходится жаловаться; и ему видится, что Баночник — старый индеец из племени мохаук, потомок мохауков, переселившихся в Бруклин в начале прошлого века, тех мохауков, кто переехали сюда, чтобы работать на высотных строительных работах в Манхэттене — почему они, потому что мохауки по какой-то причине совершенно не боятся высоты, они чувствуют себя, как дома, там в вышине и могут танцевать на балках и решетках без малейшего страха или приступа боязни высоты; и Баночник — потомок тех бесстрашных людей, построивших башни Манхэттена, человек со странностями, увы, что-то там с головой, глупый старый одиночка, который проводит свои дни, толкая магазинную тележку в округе, собирая бутылки и банки, приносящие ему пять центов за штуку; и когда Баночник говорит, очень часто он вставляет в свои речи абсурдные, совершенно
не к месту, рекламные лозунги, вроде: Пройду милю за Верблюдом, или: Не уходите из дома без этого, или: Выйди за пределы, выйди на связь, и, наверняка, Майлсу будет интересно понаблюдать за человеком, который прошел бы милю из-за Кэмела; и, когда у Баночника закончатся рекламные лозунги, он начнет цитировать из Библии, говоря что-нибудь похожее на: Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится или И что случилось, тому и суждено было случиться, и как только Майлс решит отвернуться и пойти своей дорогой, Баночник приблизится к нему вплотную и закричит: Запомни, парень! Банкротство это не конец! Это начало!Десять часов утра, первого утра нового года, и он сидит в кабинке кафе У Джо Джуниора, что на углу Шестой Авеню и Двенадцатой Стрит, где в последний раз он виделся с Майлсом почти две тысячи семьсот дней тому назад, сидит, как вышло случайно, в той же самой кабинке, что и тем утром, ест яичницу и поджаренный хлеб с маслом и продолжает разыгрывать в воображении свое превращение в Баночника. У Джо Джуниора — небольшое помещение, простое, прямо-за-углом-по-соседству заведение с пластиковым прилавком с хромированными краями, восемь крутящихся стульев, три стола у фасадного окна и четыре кабинки у северной стены. Еда — обычная, стандартная, приготовленная на жире еда двух десятков комбинаций завтрака, поджаренные сэндвичи с ветчиной и сыром, салаты из туны, хэмбургеры, бутерброды с мясом индейки и обжаренные в муке кольца лука. Он никогда не пробовал луковых колец, но легенда гласит, что один из постоянных клиентов, Карлтон Рэбб, ныне покойный, был так без ума от них, что добавил в свое завещание запись о том, что порция луковых колец должна была сопровождать его в гробу в последний путь. Моррис понимает, что еду в кафе трудно назвать достойной, но при этом у кафе есть достоинства — отсутствие музыки, возможность подслушать какой-нибудь интересный, часто смешной разговор, широкий спектр публики (от бездомных попрошаек до богатых домовладельцев) и, самое главное, это их памятное место. У Джо Джуниора был их местом ритуальных субботних завтраков, местом, куда он приводил сыновей каждую неделю в их детстве, тихими субботними утрами, когда трое их на цыпочках выходили из квартиры, давая возможность Уилле поспать еще час-два; а теперь он сидит в этом месте, в этом зашарпанном заведении на углу Шестой Авеню и Двенадцатой Стрит, возвращаясь к бесконечным субботам прошлого и вспоминая рай, в котором он когда-то жил.
Бобби потерял интерес к походам сюда в возрасте тринадцати лет (мальчик очень любил поспать), а Майлс соблюдал традицию до самых последних дней школы. Не каждое субботнее утро, разумеется, особенно после того, как ему исполнилось семь лет, и он начал играть в детской бейсбольной лиге, но все равно настолько часто, чтобы до сих пор продолжать ощущать его присутствие здесь. Какое светлое юное создание, какое серьезное юное создание, так мало смеха на его печальном лице, но внутри — резвящееся внутреннее веселье; и как он веселился, когда они вместе собирали команды из фамилий и имен настоящих игроков-бейсболистов, полные команды, например, команда-частей-тела с полевыми игроками Билл Хэндс [Руки], Барри Фут [Нога], Ролли Фингерс [Пальцы], Элрой Фэйс [Лицо], Эд Хед [Голова] и Уолт "Без-Шеи" Уилльямс, а на замену — Тони Армас (Арм) [Вся Рука] и Джерри Хэйрстон (Хэйр) [Волосы], или команда-финансов, состоящая из Дэйва Кэша [Наличные], Дона Мани [Деньги], Бобби Бондса [Облигации], Барри Бондса, Эрни Банкса [Банки], Элмера Пенса [Один Пенни], Билла Паундса [Фунт] и Уэса Стока [Акция]. Да, Майлс любил всю эту чепуху, когда был мальчиком, и когда он смеялся, а смех был звонкий и непрерывный, то лицо его становилось красным, и он захлебывался в дыхании, словно невидимое создание щекотало все его тело. Но чаще всего завтраки были негромкими — тихие разговоры об его одноклассниках, его нежелании ходить на уроки игры на пианино (через некоторое время он их бросил), его разногласиях с Бобби, его домашних заданиях, о книгах, которое он читал, об играх Метс и футбольной команды Джайентс, о том, как лучше бросать бейсбольный мяч. Из всех сожалений, накопившихся у Морриса за всю жизнь, была одна, длящаяся очень долго — горечь от того, что его отец не жил долго, чтобы смог увидеть своего внука, а если бы он смог, а если бы каким-то чудом он дожил бы до его подросткового возраста, он был бы бесконечно счастлив увидеть питчинг Майлса, праворукую версию юного самого себя, живое доказательство того, что все время, потраченное им на обучение сына, как правильно бросить мяч, не было потрачено даром, и, хоть Моррис никогда не смог выработать себе руку, он смог передать все отцовские уроки своему сыну, и пока Майлс не бросил в школе занятия бейсболом, результаты были очень обнадеживающими, да даже больше того — превосходными. Питчинг было лучшей позицией для него на поле. Уединение и сила, концентрация и желание, одинокий волк, стоящий посередине поля, и вся игра — на его плечах. Это были быстрые броски фастболы и обманные ченджапы, два броска-питча и бесконечная работа над их техникой, плавное движение, рука выбрасывается вперед каждый раз под тем же самым углом, правая нога уходит назад в самый момент броска, но никаких крученых кервболов и слайдеров — в возрасте шестнадцати лет он все еще продолжал расти, и легко можно было испортить молодые руки чрезмерной резкостью внезапного броска. Он огорчился, да, но никогда не винил Майлса за его уход из бейсбола. Самобичующая печаль по ушедшему Бобби потребовала какой-нибудь жертвы, потому он и бросил свое самое любимое занятие тогда в его жизни. Но отказать себе в чем-то — это совсем не то, чтобы отказаться от этого в глубине своего сердца. Спустя четыре года, когда Бинг отрапортовал о прибытии очередного письма — из Олбани в Калифорнии, рядом с Беркли — тот упомянул о том, что Майлс был питчером в команде любительской лиги и играл против игроков, игравших в студенческой лиге и не пожелавших уйти в профессионалы, но все еще довольно сильных соперников; и он неплохо играл, говорил Майлс, выиграв в два раза больше игр, чем проиграв, и он, наконец, сам научился бросать крученый мяч кервбол. Он продолжал, что Сан Франсиско Джайентс проводили открытый отбор игроков в тот месяц, и его партнеры по команде советовали ему пойти, рекомендовали ему соврать о возрасте — сказать, что ему девятнадцать, а не двадцать четыре — но он и не собирался пойти. Представьте себе, что он подписывает контракт и играет в низшей лиге, сказал он. Нереально.
Баночник все продолжает думать, вспоминает, пропускает сквозь сито памяти бесконечные субботние утра, когда он ел завтрак здесь с сыном; и внезапно, подняв руку и спросив счет, за пару минут до того, как выйти назад в холодный воздух, он раскапывает из своей памяти то, чему никогда не уделял особого внимания — раскопанный осколок цветного стекла, ярко отсвечивающий кусочек — кладет его в карман и уносит домой. Майлсу было где-то десять-одиннадцать лет. В один из первых приходов сюда без Бобби, лишь двое их, сидящих друг напротив друга в кабинке, то ли в этой же кабинке, то ли в другой, трудно точно вспомнить — в какой, мальчик принес с собой отчет о книге, прочитанной им в пятом-шестом классе, нет, даже не отчет, а небольшой рассказ в шестьсот-семьсот слов, анализ книги, заданной учителем своим ученикам, книги, которую они читали и обсуждали последние несколько недель, а сейчас каждый ребенок должен был написать нечто на бумаге, рассказ о романе, прочитанном ими. Убить Пересмешника, замечательная книга, хорошая книга для подростка этого возраста, и сын хотел, чтобы отец прочел написанное им. Баночник помнит, как напряженно выглядел мальчик, когда он вынул три листа бумаги, четыре листа бумаги из рюкзака, ожидая оценки отца, его первый опыт литературной критики, его первое взрослое задание; и от взгляда сына отец понял, как много работы и мыслей он вложил в это небольшую писанину. Рассказ был о ранах. Отец двух детей, адвокат, слепой на один глаз, написал сын, и чернокожий мужчина, которого он защищал от фальшивых обвинений в изнасиловании, с сухой рукой; и позже в книге, когда сын адвоката падает с дерева, он ломает руку, ту же, что была сухой у невиновного чернокожего — левую или правую, Баночник уже не помнит — и смысл в том, написал юный Майлс, что раны — необходимая часть нашей жизни, и пока ты не был ранен, ты не можешь стать мужчиной. Его отец удивился, каким образом десяти-одиннадцатилетний мальчик прочитал книгу так внимательно, собрал вместе такие разные, неявные части истории и увидел, как образуется из сотен страниц целостная картина, услышал повторяющиеся нотки, такие нотки, которые легко теряются в круговороте фуг и каденций, образующих цельность книги; и он не только был поражен его сознанием, наблюдавшим очень внимательно за такими мелкими деталями романа, но более всего изумило его нутро, в котором родилось такое глубокое наблюдение. До тех пор, пока ты не ранен, ты не станешь мужчиной. Он сказал сыну, что у него прекрасная работа, что большинство читателей, старше его в два-три раза, никогда не смогут написать и половины того, что было в его работе, и только человек с большой душой мог увидеть эту книгу с такой стороны. Ему очень понравилось, он сказал сыну тем утром семнадцать или восемнадцать лет тому назад; и остается фактом то, что он до сих пор тронут мыслями, выраженными в том коротком рассказе; он забирает сдачу у кассира и выходит в холод, и идет, погруженный в раздумьях, и перед тем, как он подходит к дому, Баночник останавливается и спрашивает себя: Когда же?