Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
Шрифт:

И жизнь прочих была безотцовщиной — она продолжалась на пустой земле без того первого товарища, который вывел бы их за руку к людям…» (с. 254).

«Безотцовщина», «сиротство» — один из национальных архетипов, художественно воссозданный Платоновым, удовлетворительно разъясняющий и почему «сироты» усвоили коммунизм, и почему он усвоен в «сиротском» варианте, следствием чего явилось истребление всех «не — сирот».

Какой же человеческий тип вырастет из сироты? «Почти каждый из тех, чье пришествие приветствовала чевенгурская большевистская организация, сделал из себя человека личными силами… — это были сплошь самодельные люди» (с. 255).

Если искать роману другой подзаголовок вместо существующего,

я взял бы «самодельные люди». В этой метафоре многое соединилось: и «отцеубийство — сиротство»; и убеждение молодого автора, будто пол — буржуазный пережиток, от которого новым людям нужно отказаться (и тогда, добавлю, нет иного средства, как родиться от самого себя, буквально реализовав метафору «самодельные люди»); наконец, несформулированная вера, вытекающая из «отцеубийства»: мир начинается и заканчивается тобой, поэтому спеши, не задумываясь, расчистить место себе, своей идее; сопротивляться будут лишь враги, а их нечего жалеть.

«Безотцовщине — сиротству» весь мир враждебен (психология, угаданная Достоевским в Смердякове), ибо существует независимо от сироты, хочет он или нет, и этот мир можно лишь ненавидеть (одновременно — бояться, и ненависть из боязни). В большинстве случаев «самодельный» — эвфемизм другой внутренней ситуации: не ты себя делаешь (тогда был бы творцом, равносильным божеству), а тебя вне твоих личных расчетов «делает» внешняя среда, из-за чего, кстати, возникает ложная мысль (Базаров, «Отцы и дети»): измените среду, изменятся люди.

Вряд ли дело в среде. В «самодельных людях» нечему меняться, они сами по себе никто —Платонов заметил это. Чепурный, сомневаясь, пролетариев ли привел в Чевенгур Прокопий, сообщает ему свои сомнения. «Ого — не пролетариат! — сказал он<…>Это же интернациональные пролетарии: видишь, они не русские, не армяне, не татары, а- никто!» (с. 256).

Но с никеми результат будет ничто,и писатель изображает коммунизм в Чевенгуре как тотальное ничто. «Перед началом заседания чевенгурского ревкома всегда зажигалась лампа, и она горела до конца обсуждения всех вопросов. Этим самым, по мнению Прокофия Дванова, создавался современный символ, что свет солнечной жизни на земле должен быть заменен искусственным светом человеческого ума» (с. 257).

Многозначный образ: свет ума светлее солнца; ум — судья всех дел, но ум «коммунистический»; коммунизм — вот настоящий свет/солнце — выдумка, не подвергнутая критической коррекции (да и как корректировать суеверия?), объявлена смыслом жизни народов. В этом, напомню, отличие хилиазма русской литературной утопии от хилиазма западных литературных утопий: последние так и остались в книге либо практиковались добровольцами, но в том и в другом случае этот хилиазм был изжит. Нормой существования хилиастическая утопия сделалась при советской власти. Персонажи Платонова демонстрируют ту сторону народного сознания (помните: показать Русь с одного боку?), благодаря которой так легко и доверчиво усвоена утопия.

Писатель нет — нет, да сравнивает революцию, ее события с явлениями циклическими, природными. «Революция прошла, урожайее собран». «В мире было, как вечером»(с. 285). «Вместо солнца- светила коммунизма, тепла и товарищества — на небе постепенно засияла луна — светило одиноких, светило бродяг, бредущих зря. Свет луны робко озарил степь, и пространства предстали взору такими, словно они лежали на том свете<…>В глубину наступавшей ночи, из коммунизма — в безвестность уходили несколько человек» (с. 290).

Коммунизм — это день, результат естественного течения времени, не требующего вмешательства людей. Так и

понял Чепурный, приказав чевенгурцам ничего не делать: коммунизм сам прокормит всех, ешьте, что растет вокруг, все ваше. Такое отношение ведет к понижению уровня, достигнутого культурой; человек теряет отличительные признаки — но в этом и состоит содержание русского утопизма: уничтожить разнообразие, иначе не бывать всеобщему счастью. В этой логике развиваются мысли и действия героев.

«Чепурного коммунизм мучил, как мучила отца Дванова тайна посмертной жизни, и Чепурный не вытерпел тайны времени и прекратил долготу истории срочным устройством коммунизма в Чевенгуре — так же, как рыбак Дванов не вытерпел своей жизни и превратил ее в смерть, чтобы заранее испытать красоту того света» (с. 285).

Эти строки — пример того, как благой (по авторскому намерению, я полагаю) смысл превращается в противоположный, если обратиться к метафорическому толкованию. Коммунизм сравнивается со смертью; Чепурный бросился в коммунизм, как отец Саши в смерть; коммунизм/смерть — это жизнь на том свете — вот что содержится в метафоре, вряд ли так осознанной Платоновым, ибо задачу свою он видел в том, чтобы показать рождение коммунистических отношений среди тех, кого хорошо знал и кому было открыто его сердце. Однако у этих людей коммунизм оборачивался злом. Нужны, вероятно, какие-то другие люди, чтобы мечта о тысячелетнем царстве дала благие плоды. Один из героев почти догадался: «Хорошо быть ангелом, — думал Яков Титыч, — если б они были. Человеку иногда скучно с одними людьми» (с. 292). «Какой же это коммунизм?<…>Тут зараза, а не коммунизм. Пора тебе ехать, товарищ Копенкин, отсюда- вдаль» (с. 273–274). Т. е. туда, где коммунизм есть, здесь же, в Чевенгуре, его нет, словно утверждает автор.

Свидетельствуя крах утопии в России, Платонов обнаруживает крах утопии как одной из форм художественного мышления. После «Чевенгура» литературная утопия едва ли может существовать в качестве полноценного литературного жанра. Если, например, согласиться с утверждением, что XVIII в. — золотой век утопии, то справедливо предположить, что жанр не может сохранять свою энергии так долго, не изменяясь. XX в. стал «железным» веком утопии, она пошла на убыль, и рубежом в развитии жанра стал «Чевенгур» Платонова. После этой книги утопия сохраняется лишь в своих сатирических версиях («1984» Оруэлла, «Республика ученых»

А. Шмидта, 1957). По крайней мере, в ближайшем будущем я не вижу поводов для появления утопий в былом жанровом значении понятия: «Чевенгур» «отбил охоту» к художественному проектированию будущего, а полное крушение коммунистической утопии в СССР, нечаянно для автора предсказанное романом, подтвердило исчерпанность возможностей жанра. Правда, в 50–60–е годы в СССР появляются две утопии И. А. Ефремова: «Туманность Андромеды» (1956) и «Час Быка» (1968). Однако с жанровой точки зрения они лишь повторяют давным — давно известные мотивы. Оригинальность этих книг состоит, пожалуй, в том, что использованы технологические «подсказки» эпохи. Что же касается новизны содержания, психологии, оба романа столь же консервативны, как прославляемая ими коммунистическая утопия, художественно отвергнутая еще в конце 20–х годов.

Со страниц «Чевенгура» (а может быть, благодаря этому роману) звучит важная для сознания русских тема — отказ от веры в утопический идеал, и вместе с этим преодоление некоторых архетипов сознания, от расставания с которыми зависит дальнейшее существование народа. Художественный опыт книги свидетельствует, что бессмысленны надежды на тысячелетнее царство. Сон о нем не станет явью, нужно изменить мысль о будущем, чтобы перестали грезиться хилиастические сны. Сжато выражая художественную философию романа, один из его персонажей произносит:

Поделиться с друзьями: