Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3
Шрифт:
— Когда же вы в Швейцарию?
— Да все с этой окаянной визой путаюсь. Катаральное свидетельство от швейцарского врача представил, рекомендацию по политической благонадежности от предков Вильгельма Телля добыл, оспу привил, выпись из метрики моей послал, в санаторию за месяц вперед через банк внес… да вот, все толку не добьюсь.
— Чего же им надо?
— Залог, ироды, требуют. Если я там в санатории окочурюсь, так чтобы было на что венки купить и в цинковом ящике наложенным платежом обратно отправить. Гуманная нация, швейцарским бы сыром ей подавиться!
—
— А не один ли черт? Если там в Москве красные олухи негодуют и отпираются, так какая же ихнему негодованию цена? К примеру, приведу вам из стародавней жизни такую быль. Закутит замоскворецкий купец, три месяца в злачном месте валандается, девок в шампанском купает, паркет икрой мажет, зеркала чем попало бьет. Очумеет до того, что его, словно куль, приятели без сознания чувств домой приволокут… А к вечеру приедет услужающий со счетом, тысячи на три наблудил, — что было, чего не было, разве все упомнишь? Купец для вида очки взденет, мутными глазами счет пробежит: все правильно — зеркала бил, паркет мазал, кофту на главной мадам разорвал. А почему сифон сельтерской приписан?! Когда же он сельтерскую пил?! Мошенники! Сию минуту двугривенный со счета скости! Упрется и шабаш. Так вот и Зиновьев этот самый со своим письмом. Будь он трижды проклят.
— Слыхали? Газета большевиков в Париже затевается.
— На каком языке?
— На совнархозном. Три трехэтажных слова обрежут, в два пальца свистнут — вот тебе и язык. Вверху «серп и голод» для украшения фасада.
— Кому же это здесь нужно?
— Кусиковым, должно быть. Не на заборе же писарские куплеты писать. В Париже это воспрещено… Да и для рабкоров вроде санатория будет: поврет с месяц, синяки подлечит, а на смену следующий. И безопасно, и назад с копейкой поедет.
— Сменобреховцы… Одно «Накануне» съели, слопают и второе, — разве им мужицких остатков жалко? Кто же у них в главредакторы намечается?
— Савинков, говорят, просился, да не пустили. Очень уж у него выражение лица стало меланхолическое за последнее время… «Возвратного» тифа боятся.
— С Новым годом!
— Это с каким же?
— Как с каким? С двадцать пятым…
— Так это по новому стилю старый год прошел, а теперь по старому новый наступает.
— Ну, знаете, при моих доходах я два раза не праздную. И вообще Новый год — рестораторский предрассудок. Выдумали, черти, чтоб тираж зубровки поднять.
— Как же так, без праздников? Мрачно уж очень…
— А вот когда я новое пальто куплю, тогда у меня и Новый год будет. Чему мне сегодня в старой драповой кацавейке радоваться? Летосчисление — вещь условная: вот я его от нового пальто и буду вести.
— Десять франков за детскую книжку?! Возмутительно.
— Позвольте, Анна Ивановна. Забудьте на мгновение, что я приказчик и что мы в книжной лавке. Скажите мне, как доброму знакомому: что стоят ваши чулки?
— Не понимаю. Сорок франков. Но почему вас это интересует?
— Как часто вы их покупаете?
— Не понимаю. Два раза в месяц. Но почему это
вас интересует?— Так. Два раза в месяц по сорок франков — это дешево. А раз в год для своего ребенка десять франков за книжку — это дорого? Очень хорошо…
— Не понимаю… Как можно сравнивать: шелковые чулки с детской книжкой?! И потом, позвольте вам заметить, я даже добрым знакомым вторгаться в свою частную жизнь не позволяю… Слышите? А вам — наказанье: теряете хорошую покупательницу… В прошлом году ничего не купила — и в этом не куплю!
— Этика… Важное кушанье ваша этика! Где вы проведете границу между коммерцией и спекуляцией? Ась? До какого процента — честно, а с какого — нечестно? Где начинается свинья и где кончается ангел? Человечество сейчас, милый мой, применительно к новой метафизике разделяется на две категории: одни спекулируют, а другие… им завидуют. Вас тошнит? Выпейте содовой воды…
— Вот все не верил, а теперь верю.
— Почему же?
— Есть у меня такой показательный микроб. Знакомый мой, буржуй трехобхватный, третий уже год в Берлине с большевиками все какие-то дела вертел. Клей они ему из костей расстрелянных продавали, черт их знает… Письма он ко мне все писал — под голое свинство идеологические подпорки подставлял. Я, мол, не понимаю, да я, мол, отстал: родину-де нельзя на произвол стихиям бросать… Мода у них такая гнусная пошла: гвоздь в Христа вобьет, а сам плачет да о пользе человечества кричит. И все, конечно, по новому правописанию. Старый человек, не привык, — и до того с разгону перестроился, что и мягкий знак упразднил.
А теперь, извольте: о красных делах — молчок, правописание старое, да так на ять нажал, что где и не надо ставит, — о Европе даже вспоминать стал: когда же она порядок наведет?.. Уж, верьте мне, примета старая: крысы с корабля бегут — ждать недолго.
— Куда уезжаете на лето, Анна Петровна?
— Никуда. Помилуйте, какой в пансионах отдых? Хозяйки — гадюки, стол — мерзость, жильцы — ломаются… Живешь, как под стеклянным колпаком… Сплетни, флирт, спирт, дорого, неуютно!.. Впрочем, что я вам расписываю. Вы ведь сами пансион терпеть не можете.
— Нет, почему же. Бывают образцовые пансионы, очень образцовые. С хорошим обществом, с интеллигентной хозяйкой, со столом исключительно на сливочном масле, с культурным флиртом, с бриджем… Как же можно так огулом критиковать?
— Да? Странно, как меняются взгляды. Где же вы такое чудо нашли?
— Я… не нашла. Я, видите ли, сама пансион открываю.
— Господи, сколько у вас пакетов!
— Чай!
— Да у вас тут кило пять… Куда вам столько?
— И еще столько закуплю! Что вы с луны свалились?! Ведь в Китае же революция…
— А ну-ка, Павел Иванович, угадайте, откуда это:
«Верно, что сыграв миллионы ролей, одна трудней другой, я уже стану близко в Кормилу Режиссуры, пока искушенный в мастерстве вселенской игры, не сопричащусь Режиссерской Власти, соединившись навеки ипостасью Театрарха в одно неразрывно достойное Целое…»
— Ну и загнул! Судя по языку, наш бывший штабной писарь, Иван Опопонаксов, писал.