Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сатори в Париже. Тристесса (сборник)
Шрифт:

Вокруг нее картинки с мертвыми – Когда Тристесса хочет сказать «мертвые», она благочестиво сцепляет руки, что указывает на ее ацтекскую веру в святость смерти, ровно так же на святость сущности – Поэтому у нее есть фото покойного Дэйва, старого моего дружбана по предыдущим годам, теперь он умер от высокого кровяного давления в 55 лет – Его смутно греческо-индейское лицо выглядывает с бледной неразличимой фотографии. Под всем этим снегом мне его не видно. Он-то наверняка в небесах, руки сцеплены углом в вечностном экстазе Нирваны. Потому Тристесса и сцепляет свои все время и молится, и тоже говорит: «Я люблю Дэйва», она любила бывшего своего наставника – Он был старик, влюбленный в юную девушку. В 16 она уже сидела на игле. Он уволок ее с улицы и, сам уличный ширевой, удвоил энергии свои, в конце концов вышел на зажиточных торчил и показал ей, как надо жить, – раз в год вместе они отправлялись походом в Халмас к горе, часть пути взобраться на нее на коленках и добраться до святилища из наваленных грудой костылей, оставленных тут паломниками, излечившимися от недуга, тысячи соломенных tapete [72] разложены в тумане, где пересыпают ночь в одеялах и дождевиках – и возвращаются, благочестивые, голодные, здоровые, зажечь новые свечи Матери, и снова на улицу за своим морфием – бог знает, где они его раздобывают.

72

 Подстилка (исп.).

Я сижу, любуясь этой величавой матерью возлюбленных.

Не описать жути того мрака в дырах на потолке, бурого нимба ночного города, затерявшегося в зеленой овощной высоте над Колесами Блейковских

саманных крыш – Дождь сейчас туманит на зеленой бескрайности Долинной Равнины к северу от Актопана – хорошенькие девушки стремглав перескакивают канавы, полные луж – Собаки гавкают на хиршующие машины – Морось зловеще сливается в кухонную каменную Влажь, и дверь поблескивает (железо же), вся сверкающая и мокрая – Собака воет от боли на кровати. – Собака эта маленькая мамка чиуауа 12 дюймов длиной, с тоненькими ножками, на которых черные пальчики и коготки, такая «утонченная» и нежная псинка, что тронешь – и взвизгнет от боли – «Й – и и и – п» А можно только пальцами ей мягко щелкать и подпускать ее крохотное влажное рыльце (черное, как у быка) к своим ногтям и большому пальцу, пусть носом покусывает. Славный песик – Тристесса говорит, у нее течка, поэтому она вопит – Под кроватью орет петух.

Все это время петух под пружинами подслушивал, медитировал, ворочался и оглядывался в своей спокойной темноте, шум золотых человеков над головой «Б ё – в ё – В А А?» вопит он, воет, перебивает полдюжины одновременных бесед, ревущих над головой, как драная бумага – Наседка квохчет.

Наседка снаружи, бродит у нас среди ног, нежно поклевывая пол – В людей она врубается. Ей хочется подойти ко мне поближе и беспредельно тереться мне о штанину, но я ей не потакаю, вообще-то пока еще не заметил ее, и это как греза о громадном безумном отце дикого амбара в воющей Новой Шотландии с потоповодами моря, кои вот-вот захлестнут город и окружающие его сосновые просторы на бескрайнем севере – Были там Тристесса, Крус на кровати, Эль-Индио, петух, голубка сверху на каминной доске (от нее ни разу ни звука, лишь изредка тренируется хлопать крыльями), кошка, курица и проклятущая воющая песья женщина черномазая Эспана Чиуауа сучка дворовая.

Пипетка у Эль-Индио совсем полна, он жестко тыкает иглой, а та тупая и кожу не пробивает, и он тычет сильнее и вкручивает ее, но не морщится, а ждет, раскрыв рот, с экстазом и каплю вводит, внутрь, встает – «Вы должны оказать мне услугу, мистер Жопукас», говорит Старый Бык Гейнз, прерывая мою мысль, «сходите со мной к Тристессе – я на подсосе —» но меня всего разрывает от тяги взорваться с глаз прочь от Мехико пешком под дождем, плеща по лужам, не матерясь да и не интересуясь, а просто пытаясь добраться домой и лечь, как голова с плеч.

Это бредово проклятущая книга снов бранного мира, сплошь пиджаки, нечестности и договоры под запись. И взятки, детям за их конфеты, детям на их конфеты. «Морфий от боли», все думаю я, «а прочее есть отдых. Что есть, то есть, я то, что я, Поклонение Татхагате, Сугате, Будде, совершенному в Мудрости и Сострадании, который свершил, и свершает, и будет свешать, все эти слова таинства».

– Зачем я принес виски, пить его, проломиться сквозь черный занавес – В то же время комедиант в городе среди ночи – Докучаемый уныньями и вторженьями затишья, скучно, пия, с реверансами, проламываясь, «Где мне делать», – я подтаскиваю стул к углу у изножья кровати, чтоб можно сидеть между киской и Девой Марией. Киска, la gata по-испански, маленькая Татхагата ночи, злато-розового окраса, 3-недельная, чокнутый розовый носик, чокнутое личико, глаза из зелени, усатые золотые львиные щипцы и вибриссы – Я провожу пальцем ей по маленькому черепу, и она вскакивает, урча, и на некоторое время машинка урчанья заводится, и она озирает комнату, радая, глядя, чего это мы все делаем. – «У нее золотые мысли», думаю я. – Тристесса яйца любит, иначе она б и близко не подпустила мужского петуха к этому женскому заведению? Почем мне знать, как делают яйца. Справа от меня пылают перед глиняной стеной молитвенные свечи.

Все бесконечно хуже, чем спящая греза, что была у меня про Мехико, где я тащусь уныло вдоль пустых белых квартир, серый, одинокий, или где меня ввергают в ужас мраморные ступеньки гостиницы – В Мехико дождливая ночь, а я посреди мехиканского района Воровской Рынок, и Эль-Индио тут хорошоизвестный вор, и даже Тристесса щипала карманы, я же всего лишь обмахивал тылом руки бугорок свернутых своих денег, по-матросски заложенных в железнодорожный кармашек для часов в джинсах – И в кармане рубашки у меня дорожные аккредитивы, которые в каком-то смысле непокражимые – Та, Ах та боковая улочка, где меня останавливает банда мексиканцев, и роется в моем вещмешке, и забирает, что хотят, и берут меня с собой выпить – Это смурь, как непредсказано на этой земле, я осознаю все бессчетные проявления, что изобретает ум мыслящий, дабы возвести стену ужаса перед своим чистым совершенным осознанием того, что стены нет и нет ужаса, а лишь Трансцендентный Пустой Целовальный Млечный Свет истинной и совершенно пустой природы Нескончаемой Вечности. – Я знаю, что все хорошо, но мне хочется доказательства, а Будды и Девы Марии, они там, напоминают мне о торжественном обете веры в этой трудной и глупой земле, где мы яримся своими так называемыми жизнями в море треволненья, мясо для Чикаг Могил – вот в эту самую минуту мой же отец и мой же брат лежат рядышком в грязи на Севере, а я вроде должен быть умнее их – будучи проворным, я мертв. Я поднимаю взгляд – остальные пялятся, они видят, что я потерялся в мыслях на своем угловом стуле, но их несет бесконечными буйными заботами (все психи 100 %) собственными – Они трещат по-испански, я ухватываю лишь клочья этого матерого разговора – Тристесса произносит «chinga» [73] через фразу, морпех матюкается, – произносит это с презрением, и зубы ее кусаются, а меня тревожит «Знаешь ли ты женщин так, как тебе кажется?» – Петух невозмутим и выдает вопль.

73

 Ёб (исп.).

Я вытаскиваю из сумки свою бутыль виски, «Канадийский сухой», и то, и то открыто, и начисляю себе с содовой в чашку – и Крус тоже делаю, которая только что соскочила с кровати сблевнуть на пол в кухне и теперь опять хочет выпить, она весь день проторчала в кантине для женщин где-то возле блядового квартала Панама-стрит и зловещей Район-стрит с дохлой собакой в канаве и нищими на тротуаре без шляп, глядят на тебя беспомощно – Крус индейская женщинка без подбородка и с яркими глазами, а носит каблукастые туфли без чулок и драные платья, что за дикая шайка народу, в Америке легавый бы хорошенько присмотрелся, увидев, как они все мимо проходят, обездоленные, и спорят, и шатаются по тротуару, словно привиденья нищеты – Крус берет коктейль и его тоже выблевывает. Никто не замечает, Эль-Индио держит пипетку одной рукой, а другой клочок бумаги и спорит, шея натужна, красная, во всю мочь с орущей Тристессой, чьи яркие глаза пляшут, чтобы все выместить – Старушка Крус стонет от всего этого бунта и погребается обратно в постель, на единственной кровати, под одеяло, все лицо забинтовано и сально, черный песик свернулся подле, да и кошка, и она сетует на что-то, на свою ломку пьянки, и Эль-Индио еще постоянно теребит Тристессин запас морфия – я закидываюсь своей порцией.

По соседству мать довела дочурку до слез, нам слышно, как она молится горестными взвизгами, отчего сердце любого отца надорвется и, может, запросто и надрывается, – Проезжают грузовики, автобусы, громкие, рыча, нагруженные до рессор народом до Такуябы, и Растро, и Сиркумваласьона по круговым маршрутизациям города – улицы луж жижи, по которым я двинусь домой в 2 ч н, плюхая беззаботно по уличным хлябям, вглядываясь повдоль одиноких заборов в тягостное мерцанье влажного дождя, снующего в уличном свете – Омут и ужас моего скрежета зубовного, напряженно-шейные мышцы Вирьи, когда человеку нужно постальнеть зубами и ломить по одиноким дорогам дождя ночью без надежды на теплую постель – Голова моя валится и устает об этом думать. Тристесса говорит «Как оно, Джек, – ? —» Она вечно спрашивает: «Почему ты такой грустный?? – „Muy dolorosa“» и словно бы имеет в виду «В тебе очень полно боли», ибо боль означает dolor – «Я грустный, потому что вся la vida es dolorosa» [74] , вечно отвечаю я, не теряя надежды обучить ее Номеру Первому из Четырех Великих Истин, – А кроме того, что может быть истинней? С ее набрякшими лиловыми глазами она мне векает кивком ответный удар, «х а – хм», по-индейски понимая тон мною сказанного и кивая на него, отчего я начинаю подозревать ее переносицу, где это выглядит злонамеренно и вероломно, и я считаю ее эдаким Коммивояжером Гури Хари в клешах, которого Кшитигарбхе и не помстилось искупить. – Когда она смотрится злым Индейцем Джо из Хаклберри Финна, что замысливает мою кончину – Эль-Индио, стоя, наблюдая плотью печального иссиняченного глаза, твердого

и острого, и ясного со одной стороны лица, мрачно слыша, что я говорю Вся Жизнь Грустна, кивает, соглашаясь, ни единого замечания мне или кому-то насчет.

74

 Жизнь горестна (исп.).

Тристесса склоняется над ложкой, кипятя в ней морфий над спичковой котельнофабрикой. С виду неловкая и тощая, и напоказ тощие поджилки ее зада, в кимононовом шизоплатье, когда на колени становится молитвенно над кроватью, кипятя свою ширку над стулом, заваленным пеплом, шпильками, ватками, Помадным матерьялом, вроде странных мексиканских ресничных губбоделов и начесок и бриолеток – один сонничек из всего стояка заразы, вот этого, опрокинь его – и прибавится пакости на полу, лишь немногим больше дальнейшего смятенья. – «Я гонял отыскивать этого Тарзана», думаю я, вспоминая детство свое мальчишье и дом, пока они горюют в Спальне Мексиканской Субботней Ночи, «но кусты и скалы были нереальны и красота всего должна быть в том, что оно заканчивается».

Я стенаю на свою чашку коктейля так горестно, что они видят – я сейчас напьюсь, а потому все мне дозволяют и умоляют меня ужалиться морфием, что я принимаю без страха, потому что пьяный – Худшее ощущенье на свете, принимать морфий, когда пьяный, результат связывается узлами у тебя во лбу, как скала, и болит там премного, сражаясь на этом единственном поле боя за господство, а никакого не предвидится, потому что все отменили друг друга, алкоголь и алкалоид. Но я соглашаюсь, и как только начинаю ощущать упреждающее воздействие и угревающее воздействие, гляжу вниз и воспринимаю, что курица, наседка, хочет со мной подружиться – Она подходит близко, качая шеей, глядит мне в коленную чашечку, глядит на мои свисающие руки, хочет еще ближе, но у нее нет полномочий – Поэтому я сую руку ей под самый клюв, чтобы поклевала, чтоб знала, что я не боюсь, потому что доверяю ей, она меня не ранит на самом деле – и она не ранит – только таращится на руку мою разумно и с сомненьем, и вдруг почти что нежно, и я руку убираю с ощущением победы. Она удовлетворенно хмыкает, сощипывает кусочек чего-то с пола, отбрасывает, клочок льняной нитки болтается у нее в клюве, она его отшвыривает, озирается, обходит по кругу золотую кухню Времени в громадном Нирванном сверканье субботней ночи, и все реки ревут в дожде, хряст в душе моей, когда я думаю о младенчестве, и разглядываешь больших взрослых в комнате, волну и скрежет их теневатых рук, покуда они разглагольствуют о времени и ответственности, в Золотом Кино внутри моего личного ума без субстанции и даже не желатинового – надежда и ужас пустоты – огромные фантомы скрежещут в уме с вяк-фотографией ВЛОРК Петуха, ибо тот теперь на ногах и испускает горлом своим, предназначенным к открытым заборам Миссури, взрывается пороховыми выбросами моргенстыда, почтительный к человеку – На заре в непроницаемых тусклых Океанностях Подзатонувшего мрака он раздувает свой Ожерелио розовой зари, а крестьянин все равно знает, что розовым таким ничего не останется. Затем хмыкает, петушиным хмычком, высказывается насчет какой-то бредятины, что мы, должно быть, произнесли, и хмыкает – бедное разумное приметливое существо, тварь знает, что время его в Курятниках Ленокс-авеню истекает – хмыкает, совсем как мы, – вопит громче, если человек, с особыми петушиными бородками и язычками колокольцев – Наседка, жена его, на ней шляпка с завязками, спадающая с одной стороны ее хорошенького клюва на другую. «Доброе ут ро миссис Жопукас», говорю я ей, сам собой развлекаясь наблюденьем за курами, как делал это мальчишкой в Нью-Хэмпшире на фермах по ночам, дожидаясь, когда покончат с разговорами и внесут дрова. Трудился на своего отца в Чистой Земле, был крепок и верен, отправился в город узреть Татхагату, равнял землю под стопы его, видел повсюду бугорки и равнял землю, он прошел мимо, и узрел меня, и произнес «Сначала выровняй ум свой, а там и земля станет ровной, до самой Горы Сумеру» (древнее название Эвереста в старой Магадхе) (Индия).

Я тож хочу подружиться с петухом, теперь уже сижу перед кроватью на другом стуле, ибо Эль-Индио только что вышел с кучкой подозрительных усатых людей, и один смотрел на меня с любопытством и довольной гордой ухмылкой, когда я стоял с чашкой в руке, валяя пьяного перед дамами в назидание ему и его друзьям – Один в доме с двумя женщинами, я сижу перед ними вежливо, и мы искренне и пылко беседуем о Боге. «Мои друзя болют, я им укол несу», прекрасная Тристесса Скорбей рассказывает мне своими длинными влажными выразительными пальцами, танцующими маленькие Индия – Бубенцовые танцы пред моими затравленными глазами. «– Ыт когда, cuando, мой друг мне обратно не платит, тока мне без разницы. Потому что» показывая вверх непроницаемо мне прямо в глаза, пальчик на весу, «мне мой Господь платит – и платит он мне больше – Б-о-ль-ш-е» – она быстро нагибается подчеркивая больше, и как жаль, что я не могу рассказать ей по-испански о беспредельном и неоценимом благословении, которое она все равно получит в Нирване. Но я люблю ее, влюбляюсь в нее. Она гладит мое предплечье тонким пальцем. Мне очень нравится. Пытаюсь вспомнить свое место и положение в вечности. Я завязал с похотью к женщинам – завязал с похотью ради похоти, – завязал с сексуальностью и подавляющим импульсом – я хочу войти в Святой Поток и безопасно перебраться на другой берег, но охотно бы оставил поцелуй Тристессе за ее чуткое чу ради сердца моего. Она знает, что я ею восхищаюсь и люблю ее всей душой, и что я сдерживаюсь. «У тебя своя жизнь», говорит она Старому Быку (о коем через минуту), «а у миня мозга, моя, а у Джека свыя жизнь» показывая на меня, она мне жизнь мою возвращает и себе не забирает нисколько, как того требует так много женщин, которых любишь. – Я люблю ее, но хочу уйти. Она говорит: «Я это знаю, мужчина и женщины помер, – » «когда хотят умереть» – Она кивает, подтверждает сама в себе какую-то темно-ацтекскую инстинктивную веру, мудро – мудрая женщина, которая украсила бы собой стада Бхикшуни в само время Яшодхары, и из нее бы получилась божественная запасная монахиня. С овековеченными глазами и сцепленными руками, Мадонна. У меня слезы на глазах, как осознаю, что у Тристессы никогда не было ребенка и, вероятно, никогда не будет из ее морфиевой ломки (а та тянется, покуда есть нужда, и кормится нуждой, и удовлетворяет нужду одновременно, а потому она стонет весь день от боли, и боль эта подлинна, как абсцессы в плече и невралгия сбоку головы, и в 1952-м, перед самым Рождеством, думали, что она умрет), святая Тристесса не станет причиной дальнейшего перерождения и отправится прямиком к своему Господу, и Тот ей воздаст многомиллиардно эонами и эонами времени мертвой Кармы. Карму она понимает, говорит: «Я что делаю, я жну» говорит она по-испански – «У мужчин и женщин errores – промашки, недостатки, грехи, faltas», челолюди засевают собственную почву бед и спотыкаются по камням своего ложного ошибочного воображения, и жизнь трудна. Она знает, я знаю, вы знаете. – «Тока – я хычу сибе кошык – morfina – и больше буду не-бальная». И она гнет локти с крестьянским лицом, понимая себя так, как я не могу, и я не свожу с нее взгляда, а свечной огонек трепещет на высоких скулах ее лица, и выглядит она прекрасной, как сама Эйва Гарднер и даже лучше, как Черная Эйва Гарднер, Смуглая Эйва с долгим лицом и долгими костями, и долгими опущенными веками – Только у Тристессы на лице нет той секс-улыбочки, на нем выражение притошнотворного индейского презрительного пренебреженья к тому, что подумаешь о его плюсовершенной красоте. Не то чтоб красота его была совершенна, как у Эйвы, у нее есть недостатки, промашки, но они есть у всех мужчин и женщин, и потому все женщины прощают мужчин, а мужчины женщин и расходятся своими святыми тропами к смерти. Тристесса любит смерть, она подходит к иконе и поправляет цветы, и молится, – Нагибается над сэндвичем и молится, глядя искоса на икону, сидя по-бирмански в постели (одно колено перед другим) (только) (садясь), она возносит долгую молитву Марии – тем самым просит благословенья или благодарит за пищу, я ожидаю в почтительном молчанье, быстро поглядываю на Эль-Индио, который тоже набожен и даже чуть не плачет от заразы, глаза у него на мокром месте и благоговейны, а иногда как, особенно когда Тристесса снимает чулки забраться в постельные одеяла, в них подспудный поток благоговейных любовных поговорок себе под нос («Тристесса, O Yе', comme t’est Belle» [75] ) (что совершенно точно думаю я, только боюсь смотреть и видеть, как Тристесса стаскивает нейлонки, из страха, что угляжу промельк кремово-кофейных бедер и обезумею) – Но Эль-Индио слишком нагрузился ядовитым раствором морфия и ему наплевать, и он не следует своему почтению к Тристессе, ему некогда, иногда занят тем, что болеет, у него жена, двое детей (аж на другом краю города), работать надо, надо выхаривать у Тристессы дрянь, когда у самого нет (как сейчас) – (по каковой причине он и присутствует в доме) – Я вижу, как все чпокает и оскобливается во все стороны, история этого дома и этой кухни.

75

 О да, какая же ты Красивая (жуаль).

Поделиться с друзьями: