Сборник поэзии
Шрифт:
И все же когда я последний раз увидел ее, придя к ней в больницу (тогда она еще пускала к себе кого-то, кроме самых близких), я вдруг с изумлением услышал: "Ну что, пошли покурим?" И мы действительно отправились на лестницу курить. Честно говоря, от человека, умирающего (и прекрасно знающего, что умирает) от рака легких, я этого как-то не ожидал. Сам я, во всяком случае, на такое не способен. Что это — младенческая беззаботность? Да, конечно, но ведь ее не сохранишь без столь же младенческой веры в то, что жизнь не кончается со смертью. Где-то в Нонне Слепаковой эта вера жила, хотя и не припомню, чтобы она когда-нибудь явно ее декларировала. Но разве назвала бы она без такой веры ту часть своей книги, что посвящена отражению человеком себя в стихах, да и вообще в искусстве, "Жизнь продленная"?
И все-таки трагическая основа ее характера — та, из которой и произрастают стихи, — для меня заключалась не в том. А, например, в том, как она отреагировала по телефону на мои слова, когда мы обсуждали один теоретически возможный, но вряд ли имевший шансы состояться роман. "Ну, я думаю, здесь без этого обойдется", — залихватски заявил я. И услышал в ответ скорбно-мрачное: "Да уж без чего-чего, а без этого обойтись всегда можно". Не знаю, сумел ли я передать здесь эту ее интонацию, но, право же, я кое-что понял тогда об этом человеке. Например, что она привыкла всегда писать свою жизнь (а, может быть, все-таки и стихи) сразу набело: "Скорострелен и необратим // Человеческий наш чистовик".
И эта (или другая) искренняя интонация постоянно возникает-таки в ее стихах — несмотря (!) на частую смазанность фокуса, прорываясь сквозь все стилистические недоделки, сомнительные неологизмы и обрывки недооформленных мыслей. Одно из самых моих любимых стихотворений у нее — это коротенький "Дух противоречия", где она говорит: Ты прости мне эту взбалмошную речь, Эту мелочную жажду — вольно жить! Хоть по крошечкам свободу-то сберечь, По осколочкам в мозаику сложить!
Наверное, это не самое глубокое ее стихотворение, но здесь все — правда. Как я помню эту ее "взбалмошность" в общении, постоянно ставившую меня в тупик, особенно поначалу! Она вечно отвечала не на вопросы, внезапно переходила на совершенно другие темы и вообще, казалось, специально изымала из разговора всякую логику. А также всякую необязательную любезность, внешнюю приятность и прочую атрибутику светской беседы. Что ж, в этом, видимо, и состоял ее стиль. И, видимо, она и впрямь сознательно ставила себя так по отношению к тем, кого считала своими учениками. Не считала себя обязанной нас ублажать: "Млеком горьким на лугу // Римлян потчует волчица..." И была в разговоре ведущей, а не ведомой. Да, конечно, в отношениях с людьми ей не чуждо было определенное деспотическое начало. Но оно культивировалось во имя свободы творчества, ради того, чтобы каждый стих — ее ли, чужой ли — был сочинен "привольно". Ради того, чтобы можно было "по крошечкам" сберечь свободу,
которой ей всегда не хватало. И это в конечном счете удалось. Так же, как из осколочков личных воспоминаний, из фрагментов стихов Нонны Слепаковой складывается для меня ее живой неповторимый образ. Разница лишь в том, что воспоминания со временем тускнеют и есть опасность, что образ останется абстрактным, внеконтекстным, меж тем как стихи хранят для нас свой контекст всегда.То, что Нонна Менделевна была хорошим человеком и умела помочь ближнему, для меня в доказательствах не нуждается. Мне есть за что быть ей благодарным. Когда я болтался без серьезного дела в так называемом "свободном полете", она "сосватала" меня на такую — идеальную чуть не по всем параметрам — работу, какую я сам едва ли когда-нибудь сыскал бы. Благодаря ей я уже пятый год чувствую себя человеком с нормальным социальным статусом, не худшим из мужей, отцов и пр. Спасибо ей за то, что я это успел: вероятно, таких лет в моей жизни больше уже не будет. Если же говорить о том, что все это неизбежно мешало творчеству... что ж, я однажды пожаловался на это мадам. На что она холодно произнесла: "Мешает? Уволься!" Но испить подобную чашу горького млека я был несколько не готов.
Все это, конечно, мне не забыть, пока я сам существую. И все же живой образ певчей птицы ("Жалко только эту птицу, — ибо в точности такой же // Никогда ни в ком не будет: даже Ты не повторишь!") постепенно заслоняется разными случайностями: сиюминутностями, сиюнедельностями и так далее. Да и сил все меньше: даже до ее могилы в ее день рожденья уже не дойти. Помешать забвению есть лишь один способ. Она сама указала его в стихотворении, посвященном памяти ее Учителя, — "За гробом Учителя шли до конца..." (кстати, тут в ней, обычно избегающей прямых цитат и уж скорее тяготеющей к Ахматовой, внезапно прорезается Цветаева: "Нет, бил барабан перед смутным полком // Когда мы вождя хоронили..."). Вот он: "Но вот мы читаем — сдвигаем в одно // Звенящие наши обломки". Так почитаем же то, что мы написали. Попробуем вновь сложить по осколочкам мозаику нашего круга, мозаику ее образа. И тогда... "Скончался Учитель, Учителя нет, // Но мы — хоть на миг, да воскресли".
Памяти Нонны Слепаковой
Чем длинней молчанье, тем для уместной речи
остается меньше цепких, живучих слов:
умирает память - споров, последней встречи,
камня той плиты с фамилией Слепаков.
И уходит страх, что слово растает дымом,
промерцав во мгле: все равно все твои слова,
как она сказала бы, - о себе любимом,
в ком она, как искра риска, еще жива.
Потому-то, может, нынче немного стыдно
проходной весны, робких выкриков про свое,
тех ее стихов, где во мгле ни души не видно,
и так манят те, где вдруг различишь ее.
Или в час, как стихнет друг твой зеленоглазый,
ощутишь, раскрыв про них, котов, ширпотреб,
как она боролась с пресной английской фразой,
соль души пуская в уплату за черный хлеб,
и кольнет, как вспомнишь, насколько ей было дело
до чужой любви, как ждала она вечных строк
от невечных чувств, и то изменить хотела,
что и Бог, поди, уже изменить не мог.
Телефонный номер не обведешь каймою,
но в узле сознания вычеркнут абонент.
Если что и можно тщиться забрать с собою
из того, что стало грудой цветов и лент,
то способность думать не только о том, что вечно
или символично, а прежде - о всех о нас,
кто пока что смертен; а память умрет, конечно,
и слова умрут, если их не сказать сейчас.