Сборник рассказов 'Дикие люди'
Шрифт:
– Постарел ты, Гриша,- сказал Борис Митрофанович, и Гриша обрадованно как-то подхватил:
– Да ведь как же, да, пятьдесят пять, да, пятьдесят пять...
И он улыбнулся длинной своей улыбкой, которая вначале всегда казалась жалобной, но совсем неожиданно переходила в наглую, и тогда глаза его светлели... Борис Митрофанович вспомнил эту улыбку,- но наглости у Гриши не вышло, и тогда Борис Митрофанович сам улыбнулся и подумал, что улыбается он тому, что, как и двадцать лет назад, Гриша все еще повторяет эти свои приставочки "да, да"; и Борису Митрофановичу подумалось: "А ведь может статься, что Гриша не фининспектор, да и почему они решили, что он фин, формы же на них пока нет... просто Гриша впал в бедность и явился за помощью, и здесь-то вот нужно ему сказать с большим умением, что дать они ему ничего не могут и самое большое их угощение: морковный чай. И сказать это лучше всего сразу, чтобы Гриша не стеснялся и мог сразу же проявить свою злобу или радость, смотря по тому, какой в нем теперь преобладает характер".
V
Гриша
Когда они входили в дом, Наталья Митрофановна припрятывала последние свои тряпки, те, которые она считала своим долгом спрятать, и в поисках места для их укрытия она бегала все время, пока они гуляли: более надежного места, как под кроватью, она не могла найти, и она укладывала их под кроватью. Она вылезла потная, багровая и тупо уставилась на Гришу; и то, что он ее не узнал и даже не смотрел на нее, испугало ее неимоверно.
Гриша быстро опустился на лавку и заговорил так, как будто он давно уже начал:
– Ну вот, плывут они среди лесов один день, другой плывет, а кругом берега с церквами, а народу нету, и нету армий...
– Кто плывет?
– спросил Борис Митрофанович.
– Ну, флотилия плывет. Сын-то мой, звали его тоже Гришей, поступил матросом в флотилию, которою, слышь, прозвали волжской и направили против Казани, в которой, говорят, весь наш золотой запас хранился и на которой, говорят, все буржуи мира сбегались. Плывут они, говорю, и плывут они не больше не меньше как в подводной лодке прямо по Мариинской системе из Петербурга. А из плаванья этого, Борис Митрофанович, получал я в эти времена от Гриши очень многое объясняющие письма...
– От Веры сын-то, что ли, был?
– спросил Борис Митрофановнч, волнуясь.
– Как же, от нее, в Самаре родился! Рослая была женщина, и все любила с палочкой ходить, и сын получился рослый и тоже с палочкой в матросы пошел, а тогда дисциплина свободная была, лишь воюй, а там с палкой ты ходишь или с бревном - безразлично, однако какой-то главнокомандующий похохотал над ним: "Ты, говорит, молодой и революционный матрос, почему у тебя, как у старика, для выхода палка?" А он и ему ответил, и нам в письме написал, что палку ему для революции бросить нетрудно, это он ради революции не только палки, но и жизни своей не пожалеет. И кинул он тут на глазах всего флота палку в Волгу, и поплыла она в Каспий!.. Очень трогательно! А я, как вам известно, Борис Митрофанович, бани к тем временам бросил и промышлял извозным, и чайная у меня в Самаре, на берегу Волги, была. Самара - город отличный, хотя и запьянцовский. Сам я никогда, как вам известно, не пил и сына приучил; сын только, действительно, признавался, что когда подводная лодка опускается в воду и как весь инструмент и весь воздух и все стены вокруг начинают, по мере опускания, холодеть, то тогда даже и непьющему выпить хочется. Кончатся это наши чайная, извозные расчеты, выйдем мы с женой на берег и думаем, что для нас с некоторого времени Волга стала страшным синим морем. Никогда мы не думали, что она настолько страшна может быть, а текла она в те времена мимо всех пустая, и разве только щепка с какого-нибудь потонувшего парохода качается проплывет. А ведь раньше, бывало, стоишь в праздник, ведь от большого чая до обеда мимо твоих глаз пароходов пятнадцать проплывет! И чем ближе наш сын подходил к Казани, тем больше мы думали: есть в этом Ленинове что-то такое от справедливости и касательно того, что буржуев было необходимо уничтожать и уничтожать окончательно, что всегда он был в этом прав!
Здесь Наталья Митрофановна не удержалась. Она приоткрыла дверь и, просунув голову, боязливо и в то же время стараясь быть веселой, спросила:
– Ты что же, по финансам работаешь?
Гриша встал, поклонился и ответил с торжественной и жалкой улыбкой:
– Нет, я в полной и откровенной отставке! Да, да... Я грудь сломил на своем ломовом деле, да и действительно поступать так азартно на старости лет не годится. Заспорили мы, слышь! Я им говорю, что подниму пятнадцать пудов, и верно, - поднять-то поднял, но тут произошло в груди встрясение, и стало мне как-то тесно дышать...
– Что же с твоим матросом-то?
– спросил Борис Митрофанович. Ему хотелось и узнать, зачем пришел Гриша, и не любил он разговоров о болезнях.
– С матросом-то нашим? Известно, что может произойти с матросом! Идут они ночью, и наткнулись они ночью на мину и взорвались, и кончились с того дня письма от него... Год с той смерти или три, я уж не знаю, мы все в чайной своей орудовали, торговали, и кони наши ходили по Самаре, так вот через год, что ли, выходим мы с Верой Ивановной на волжский наш берег. По нему пароходы идут, как и раньше, народ в буфетах стерлядей ест, а мы перед самым нашим выходом на Волгу письма Гришины перечитывали. Очень, скажу вам по
совести, возвышенные письма, и даже, если их с площади прочесть бы вслух, как теперь есть такое вслух говорящее радиво, многим бы пользы дали... Рассуждаем мы и дальше: вот, мол, Вера Ивановна, сын-то наш шел правильно, за спасение погибающих, а мы живем как-то неточно, и вот ведь и женился-то я на тебе, говорю, Вера Ивановна, тоже неточно, не по любви, а потому что банщик Борис Митрофанович дал мне за тобой в приданой, или, лучше сказать, чтобы успокоить свою банную гадость, две с половиной тысячи рублей. Купил, одним словом, говорю, мужа тебе, Вера Ивановна!Борис Митрофанович сказал - мучительно и торопливо:
– Ну, о чем говорить, Гриша! От этого же никакого вреда не произошло. Если сын твой умер, то он, наверное, не знал же обстоятельств твоей женитьбы.
– Сын не знал, конечно, Борис Митрофанович.
– Да ведь и прошло этому двадцать с лишком лет, и что вспоминать то, что было двадцать с лишком лет, а?
– Двадцать с лишком лет прошло, верно, Борис Митрофанович. Но вот двадцать-то с лишком лет спустя и началось самое мое от этого главное несчастье.
– Двадцать лет, Гриша?..
– Да, двадцать лет,- ответил Гриша с болью и гордостью.
VI
Гриша заговорил плавно и быстро, и Борис Митрофанович понял, что Гриша теперь только подошел к тому, что уже давно и плотно засело в нем, в чем уже нельзя изменить или переста-вить слова и что есть то главное, до чего он добирался с такой, явной всем, болью и трудом...
"Так вот и путник,- подумалось Борису Митрофановичу,- долго бредет топями, болота-ми, пока не выйдет на ровный и чистый луг, и здесь перед ним внезапно и плавно катится река, гудят пароходы, и плоты весело несут весенние свои бревна, и на бревно опускается синица, бревно влажное, на него только что накатилась волна от парохода, оно блестит, и синица, подрагивая хвостиком, оправляет свои перья..."
– Да, Борис Митрофанович, так вот мы и рассуждаем с Верой Ивановной! Говорю я ей: "Живем мы с тобой в отличном Самаре-городе, и большое у нас с тобой хозяйство и четыре громаднейшие, может быть, самые громаднейшие и выносливые ломовые во всем самарском крае, и работники у нас к этим коням замечательные, и живем мы с тобой замечательно, и чай у нас по всему волжскому берегу самый крепкий, и при чайной у нас квартира из двух комнат с отдельной кухней, и даже, как у любого попа, есть у нас собственный комод и буфет!" - "И верно,- отвечает мне она,- замечательно живем!"- и сама смотрит в Землю, а немного погодя поднимает на меня глаза и говорит: "Думать ли нам об этом?.. Борис Митрофанович как следует наказан за свою гордость!.. Вот кабы сынок наш вернулся, все бы узнав, он смог бы тебе посове-товать, а сейчас так думаю: вот мы с тобой, муженек, продержали весь военный коммунизм вплоть до свободной торговли четырех лучших коней в городе и самых лучших работников и дальше теперь хотим свое дело развивать,- правильно ли это?" Я ее еще тогда не понял, сознаюсь, я ответил, как, мол, теперь не развивать! Теперь овес куда легче, чем при военном коммунизме доставать! Она тут сразу замолчала, и только румянец у нее вековой так и полыщет по лицу. Она это молчит, а я говорю: "Очень мне нехорошо, Вера Ивановна, думать я не привык, а главное, придумаешь, только бы сказать, а тут вместо настоящего слова либо обругаешься, либо выпить захочется, но только смотрю я на свое развивающееся хозяйство и полагаю, что купленная у меня жизнь". Она мне и говорит: "Полагать мало, надо делать..." И сама отошла, как бы обиженная.
– На что же ей обижаться, Гриша?
– спросила Наталья Митрофановна.
– ...И очень сильно с того разговора затосковал я, Борис Митрофанович, так затосковал, что откровенно и сказать-то неловко; и по сыну так не тосковал. Все, бывало, в кровати вороча-юсь, а кровать у меня богатая, с металлическими шишками и на пружинах, и с замечательным богатым ситцевым пологом. И вот раз вскакиваю я, под рукомойник, умыться не мог, а на дворе еще темно, и дождичек такой осенний, на всю жизнь, кажется... Говорю я: "Вера Ивановна, решился я и телеги, и коней, и работников рассчитать!" Жена это на меня смотрит и говорит тихо: "Что же, сколько на конях ни вози, сколько ни скачи, а от своего сердца не ускачешь и горя своего никуда не увезешь. Продавай!" Отправился я на базар, кони тогда в цене были, да и народ видит: коней привел продавать Григорий Гущин - раззарился! И каждому, конечно, лестно меня унизить и коней моих купить. Продал я и в своей чайной какое снаряжение и посуду, рассчитал своих работников и кухарку, и осталось у меня тогда ровно девятьсот сорок рублей. Выложил я эти. деньги перед женой и говорю: "Вот, мол, и деньги за моих коней и за телеги, и выходит по этим деньгам, что ты сама немногим была дороже моих коней и моей чайной". Она опять молчит и только дня через два так, мельком, сказала, что, верно, тяжело дожить до старости и понять вдруг такие мысли... Но и тогда-то, Борис Митрофанович, не дошли мы до самой главной нашей думы, что и мою жизнь загубила и Веру Ивановну в могилу свела. Положили мы деньги те в сберегательную кассу, перебрались в Москву и поселились в Петровском парке, поближе к Савеловскому вокзалу, там много в уличках нашего ломового брата живет. Сараи есть в одном дворе, раньше лес, что ли, там сушили, а теперь на жилье переделали, нагородили собачьих конур, перегородки досчатые, глинобитные стены, сырость, мороз, зато дешево...