Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:

В ту осень Горький дал нам пьесу "Мещане", но почему-то вскоре взял обратно для переделки и вернул только через год, осенью 1901 года. И в этот же год дал нам вторую пьесу -- "На дне". Об этой пьесе, об ее сюжете шел разговор еще в Крыму во время поездки театра "в гости" к Чехову. В апреле 1900 года труппа Художественного театра выезжала в Севастополь и Ялту с двумя пьесами -- "Чайка" и "Дядя Ваня", чтобы показать их Антону Павловичу, прикованному болезнью к постели; только что принятый в Художественный театр, я в этой поездке не участвовал.

И вот слышу в мае 1900 года: "Горький... Горький". Мои новые товарищи вернулись в Москву, и с языка у них не сходило: "Горький сказал... Горький прочитал..." Даже: "Горький пропел..." "А какой у него чудный рассказ "Челкаш"!..

А "Мальва"!.. А как он здорово отделал этого... А в каких смешных и остроумных тонах он вел беседу с такими-то... А с какой нежностью он относится к Чехову..."

Чехова тогда уже в нашем театре знали, считали "своим" и любили как родного. Но вот появился в нашей среде новый, "чужой дядя" -- молодой, занятный, не похожий внешним видом на писателя и с новыми, такими необычайными по темам рассказами. Это была сенсация в жизни театра. Наша молодежь была покорена обаянием Горького, и в театре с восторгом произносилось: "Обещал написать для нас пьесу". Ожидали мы ее с величайшим нетерпением.

В марте 1902 года состоялась в Петербурге премьера "Мещан" во время гастрольной поездки театра. Театральная цензура встретила имя Горького хмуро, наложила на пьесу свою руку, исключила из нее ряд мест, в которых усмотрела недовольство существующим социальным порядком. Разыгравшийся к тому же эпизод поставил под угрозу самую постановку.

Дело в том, что незадолго до этого Горький был избран академиком, о чем уже было извещено в печати. Вдруг президент Академии, великий князь Константин Константинович (как стало потом известно -- по личному указанию Николая II), вычеркнул имя Алексея Максимовича из списка членов Академии. Это взволновало публику, в особенности студенческую молодежь, и полиция стала опасаться, что во время представления "Мещан" в Художественном театре будет устроена демонстрация.

Министр внутренних дел Сипягин запретил постановку "Мещан", и Вл. И. Немировичу-Данченко пришлось много бороться, чтобы добиться отмены этого запрещения.

На генеральную репетицию пьесы съехался "весь правительственный Петербург": великие князья, министры, высшие чиновники, высшие военные и полицейские чины. В самом театре, вокруг него -- усиленные наряды полиции. Разрешение играть "Мещан" в Петербурге было дано только для абонементных -- пяти или шести -- спектаклей. И чтобы в театр не проникла публика неабонементная, градоначальник поставил наряды околоточных и городовых проверять билеты. По настоянию Вл. И. Немировича-Данченко, объяснявшегося по этому поводу с градоначальником Клейгельсом, на следующих спектаклях на контроле уже стояли фигуры во фраках и белых нитяных перчатках. Это были переодетые вчерашние городовые.

"Мещане" имели в Петербурге и в Москве большой и шумный успех -- и художественный и общественно-политический.

Теперь мы стали ждать с нетерпением вторую пьесу -- "На дне". Новое содержание, звучавшее со страниц горьковских рассказов, новые герои -- романтические босяки -- казались нам такими привлекательными для сценического воплощения. А бунтарство и протест, с которыми молодой, но уже известный писатель подходил к основам тогдашней жизни, были сродни и бунтарству нашего молодого театра.

Наступил день, навсегда и в подробностях врезавшийся в память. Горький читает всей труппе Художественного театра "На дне". Читает прекрасно. Живыми встают, сразу запоминаются действующие лица. И хотя в чтении автора все герои говорят его слабым, глуховатым баском, все одинаково "окают", все потрясают перед носом сжатым кулаком,-- все же получаются фигуры яркие, скульптурные и в то же время живые и не похожие друг на друга. Какая правдивость внутренних характеристик, какое разнообразие и богатство характерных для каждого лица интонаций!

Все искрометные "словечки", все богатые по юмору места пьесы покрываются взрывами дружного хохота. Сам Горький не улыбается, ничего не подчеркивает, не "подает", не "наигрывает". Наш хохот местами становится таким бурным и заразительным, что автор где-то уже не выдерживает, безнадежно машет рукой и улыбается сам: "А ведь, правда, смешно". А когда он стал читать

сцену, где Лука напутствует и утешает умирающую Анну, мы все притаили дыхание, до того это было трогательно и глубоко "пережито". Наступила абсолютная тишина. Голос Горького задрожал и пресекся. Он остановился, замолчал, смахнул пальцем слезу, попробовал продолжать, но через два слова опять замолчал, сурово и даже сердито сгоняя платком слезу. Потом откинулся назад и застенчиво покачал головой: "А ведь здорово написано, ей-богу, хорошо". Раздался дружный, оглушительный треск аплодисментов. У многих появились слезы на глазах.

Новый мир открывался перед нами в этой великолепной пьесе. Страшный мир отбросов общества, искалеченных и загнанных в подвал, на самое дно жизни.

Театральная и полицейская цензура ставила немало рогаток на пути постановки. Вл. И. Немировичу-Данченко приходилось специально ездить в Петербург отстаивать целые сцены и даже отдельные фразы. В конце концов разрешение на представление пьесы в Художественном театре было дано. Но Владимир Иванович писал нам: "У меня осталось впечатление, что пьеса разрешена лишь потому, что власти уверены в полном провале пьесы на спектакле".

Это ожидание царской цензуры не сбылось. Спектакль имел огромный успех, нашел восторженный ответный отклик в зрительном зале. Пьеса принималась как пьеса-буревестник, которая предвещала грядущую бурю и к буре звала. Шумным овациям и вызовам, казалось, не будет конца -- по адресу исполнителей, режиссеров К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко и особенно автора. Он выходил на сцену немного сконфуженный, с папироской в зубах и не кланялся публике, а только смущенно и в то же время лукаво-весело и вызывающе смотрел в зрительный зал. Когда, наконец, в последний раз окончательно закрылся занавес, мы все, участники спектакля, стали обнимать автора, благодарили за счастье разделять с ним такой огромный успех. Мы были по-настоящему счастливы. Мы уже были влюблены в свои роли.

Вспоминаю ясно, что лично я по самому началу работы над ролью не был особенно захвачен своей ролью Барона. Да и сам автор говорил после чтения пьесы, что Барон ему не удался, хотя он его написал с живого человека, барона Бухгольца, спившегося босяка, попавшего в нижегородскую ночлежку.

Алексей Максимович даже прислал мне его фотографии, в группе с другими босяками и отдельный портрет. Кое-чем из этих снимков я воспользовался для грима. Понравился мне "паричок", и форма головы, и цвет жидких, коротко остриженных, очень блондинистых волос. Пригодилось кое-что и в выражении глаз, наивных и недоуменных. Но все остальное -- костюм, поза, положение рук, чисто выбритое лицо -- было не типично и мало говорило о моей фантазии. Очевидно, этот барон знал, что его будут снимать, и для этого специально побрился, надел чужой, нерваный костюм. На портрете он был в чистой на вид блузе, подпоясанной шнурком, и стоял скромно и просто, засунув за пояс (по-толстовски) кисти рук. Все это на снимке было уж очень не типично для спившегося босяка, хулигана и сутенера и мало мне помогло в поисках нужного образа.

Помогли мне живые модели, те подлинные босяки, которых я встречал на московских улицах около "питейных заведений", церквей и кладбищ. Но больше всего помогли мне в моей работе живые модели из подлинных "аристократов", с которыми я специально ближе знакомился для моего Барона и мысленно переодевал их в босяцкие отрепья. Например, грассирование (букву "р") я взял у графа Татищева (известного московского адвоката) и у камер-юнкера Нелидова (бывшего управляющего труппой Малого театра). У первого еще взял манеру часто оправлять галстук, снимать и надевать перчатки. У второго, кроме грассирования, еще хриплый, гортанный и высокий тембр голоса и манеру публично "маникюрить" свои ногти, в задумчивости и на большом серьезе наводить на них глянец обшлагом пиджака. У князя Барятинского, мужа актрисы Яворской, я взял "гвардейскую" походку и манеру ковырять мизинцем в ухе. Так, с миру по нитке, собирал я и лепил внешний образ. Ну, а внутренний образ, вся внутренняя сущность Барона, все его поведение -- это все было дано в пьесе автором.

Поделиться с друзьями: