Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

У Чехова есть образ, ставший нарицательным, и в этой своей нарицательности, я думаю, понятый совсем неверно,— это Ольга Семеновна из рассказа «Душечка» (которым так восхищался Толстой). Образ действительно доведен Чеховым до грани гротеска, но он ни в коем случае не гротеск. Ах, она совершенно живая, эта милая простодушная Ольга Семеновна, и действительно, очень смешна, когда, будучи замужем за содержателем увеселительного сада «Тиволи», твердит, что «самое замечательное, самое важное и нужное дело на свете — это театр»; выйдя замуж за управляющего лесным складом, рассуждает о тарифах, и ей снится, как бревна и гор­были стоймя идут на лесной склад; сойдясь с ветери­наром, начинает говорить «о чуме на рогатом скоте», а привязавшись всем сердцем к маленькому гимна­зистику Саше, не может не страдать от того, как много уроков задают нынче на

дом. Ольга Семеновна потому и способна так до конца растворяться в интересах другого, что собственных у нее нет, ни интересов, ни мыслей, и если рядом нет мужа, то у нее «нет никакого мнения. Что сказала Мавра, кухарка, то и хорошо». Но это полное бескорыстие, эта способ­ность привязываться всем сердцем — черты драго­ценные и необходимые в семейной жизни. Лучше всего, когда во всех членах семьи есть чуть-чуть «душечки», и они, не теряя собственной индивиду­альности, погружаются в заботы других. Тогда и про­блема «Тиволи», и дела лесного склада, и «чума на рогатом скоте» — все это будет совсем не смешно, а, напротив, очень важно. Пусть для членов семьи то­каря самым важным делом на свете будет токарное, а для семьи тракториста самым необходимым в мире — обработка земли, а уж беспокойство «Ольги Семеновны» по поводу того, что нынче детям непо­зволительно много задают уроков на дом, — это наша всеобщая тревога.

Женщина варит борщ. Что может быть грубее этих небритых свеклин, этих корявых картофелин, которые она отмывает от земли, а потом чистит, вы­кидывая очистки в помойное ведро? Проза жизни? Не торопитесь судить — это взгляд поверхностный. На самом деле в душе хозяйки (если она готовит для любимых) — глубинные переживания и даже некий нежнейший азарт. Она нагрет свеклу, положит в воду и тут же (тотчас же!) прихватит ее каплей уксуса, чтобы борщ обязательно был огненно-крас­ным. Лишь только это огненно-красное взволнуется на огне, в него тотчас (чтобы не перепарилось!) положит она картошку, капусту — и сама с удоволь­ствием станет смотреть, как красиво это белое тонет в красном; примется она в своем, одной ей ведомом порядке сгружать туда овощи и под конец во всю эту великолепную пестроту насыплет резаную зе­лень, прижмет крышкой, выключит огонь, пусть на­стаивается. Когда же все это огненное разноцветье разлито по тарелкам, уверяю вас, перед нами уже явление духовного порядка, концентрация любви. И муж (или сын), который, отведав, покрутит голо­вой и скажет: «Ну, мать», — это, конечно, понимает. Он не просто обедает, он получает еще и некие душев­ные калории, разогревается не просто от горячего борща, но еще и от некой сердечности, которая пере­дается ему с каждой ложкой. Поэзия и проза в повсе­дневности тесно меж собой связаны.

А знаете ли вы, что поэтичной может стать тряпка, которой моют пол?

Судно стояло в далеком порту, когда радист при­нял , телефонограмму: второго механика просили срочно вернуться домой, тяжело заболела жена. Он кинулся в аэропорт — ближайший рейс только через сутки. Сутки еще нужно прожить, целые сутки, преж­де чем самолет, которому предстоит перелететь через океан, поднимется в воздух.

А жена (рассказали ему потом) из последних сил ждала его, чтобы проститься, и не дождалась.

Моряк остался один с двумя детьми: девочке две­надцать, мальчику четыре, пятый. Родных никого, а ему пора обратно на судно. Он, разумеется, тут же получил отпуск, но что значат три месяца, когда предстоит решать жизненные вопросы такой важ­ности.

И вообще, что ему делать? Работы на суше для него нет, да и не может он бросить свой корабль. Но если так, куда же деть детей — не в интернат же от­давать? И он поехал к подруге жены Кате, молодой женщине, у которой своей семьи не было.

Катя только что вернулась с юга, еще полная ве­селых курортных воспоминаний. Узнав о несчастье, она просто не поверила — только на кладбище у мо­гилы осознала она весь ужас катастрофы. Что теперь будет с детьми, о господи!

— Ты одна можешь помочь,— сказал Валерий.

— Не могу,— ответила она.

Не могла она войти в этот дом, где хозяйкой была другая, только что умершая. Войти в ее кухню, в ее комнаты. А главное: как это поймут дети, вообще-то ревнивые, а тут еще обожженные смертью.

— Нет,— повторила ока, — не могу.

— Но ведь и другого пути нет,— возразил Вале­рий, и это была правда.

Ее «не могу» было первом отчаянным движением души, она, конечно, пришла в его дом и принялась за работу. Сначала вечером уходила

домой, но йотом это стало ей невозможно — длинные концы но городу на работу, потом в эту семью, требовавшую всех ее сил, йотом домой, приходилось оставаться ночевать, и в конце концов она тут поселилась. Готовила обед в тех же кастрюлях, в которых готовила умершая, на­крывала на стол ее посудой, смотрела в зеркала, ко­торые недавно ее отражали — словом, шла та самая пытка, из-за которой она сказала тогда «не могу».

Она знала, что будет тяжело, но не думала, что настолько. Главное — дети. Они были намертво за­мкнуты — и настороже: ловили каждое слово взрос­лых, каждый взгляд, отчего слова и взгляды поневоле становились фальшивы. Катю они знали давно как подругу матери и в общем-то ей симпатизировали, но теперь в их взгляде была ненависть. «Уж не рвешься ли ты к нам в мачехи?» — говорили глаза девочки.

Все это рассказывал мне Валерий на корабле в от­крытом море — рассказы моряков о семье вообще де­ло особое, их дом далеко, они всегда в мыслях о нем, в тревоге, и чем дальше дом, тем сильнее тревога. Рассказывал Валерий, вдаваясь в мельчайшие под­робности, которые в его устах удивительным образом преображались, приобретая значимость. А рассказы­вал он историю борьбы, требовавшей тончайшей так­тики (любовь далеко не всегда может позволить себе простодушие, бывают у нее и расчеты, своя беско­рыстная тактика, которая подскажет одно слово и запретит другое, продиктует один поступок и отверг­нем другой). В нашем случае педагогическому ис­кусству взрослых пришлось сильно изощряться: жизнь-то шла, от детей приходилось в ходе ее кое- что и требовать (хотя бы самое простое, мыть, напри­мер, уши), а всякое требование не только со стороны Кати, но и со стороны отца они теперь встречали в штыки. Комплекс сиротства уже работал в их душе: родной матери-то нет, защитить-то некому.

Оба они были молоды, Катя и Валерий, но беда прибавила им опыта. Они понимали, что слова тут бесполезны, что надо действовать не убеждениями и тем более не нотациями, а самой жизнью — делом, бытом, повседневностью. Но для этого требовалось время, а им приходилось торопиться: Валерий вот- вот уйдет в море, и Катя останется в доме единствен­ной — и беспомощной — его хозяйкой.

Они затеяли ремонт квартиры, общую семейную работу — клеить, белить, красить, а потом таскать мусор, мыть и оттирать. Девочка повиновалась, де­лала все, что нужно, но через силу (того ли хотели взрослые!). А маленький Павлик ни в чем не желал принимать участия. Он сидел. Сидел упорно — непо­движный, злой, безмерно несчастный. Катя и Валерий не знали, как к нему подступиться. Да уж, той общ­ности, той веселой семейной работы-игры, на кото­рую они надеялись, не получалось, в лучшем случае получалась одна работа.

Но вот однажды Катя подошла к Валерию, рабо­тавшему в кухне, и тихо — не словом даже, а взгля­дом — позвала его в комнату.

Павлик мыл иол. По собственному почину нашел он где-то половую тряпку, толстую, тяжелую от воды, для него непосильную, и, кряхтя от старания, возил ею, все шире размазывая по полу густую меловую муть. Потом поволок (и долго волок) тряпку к ведру, еле перекинул ее туда через край, еле вытащил вместе с потоками воды, которая развела мел еще шире.

А Валерий и Катя стояли и смотрели.

— Чисто?— спросил Павлик.

— Очень,— ответила Катя.— Замечательно.

Они, не сговариваясь, оба знали, что принять ра­боту должна именно она (а Валерий молчал и только одобрительно поглядывал). Надолго (наверное, на всю жизнь) запомнили они эту тряпку, в которую вцепились две маленькие руки.

Второй эпизод, более красочный и эффектный, уже не был переломным, хотя тоже был, конечно, бесценен.

Валерий столярил в комнате, Катя готовила в кух­не обед, дочь была в школе, Павлик гулял во дворе. И вдруг он появился в дверях.

Он был деловит, даже суров, шел, ни на кого не глядя, а за ним следовало шествие, где каждый был не старше его.

Шествие остановилось, а Павлик, широко и тор­жественно. распахнув дверь в кухню, как бы сказал всем своим видом: «Глядите сами». Шествие гляде­ло во все глаза. И тогда он, чтобы всем было понят­но, объявил:

— Вот моя мама.

Как видно, дети во дворе утверждали, что у него мамы нет.

Я разговаривала с Катей, когда она, оставив Детей на свою тетку, приехала к Валерию на судно. Она была уже спокойна, уже хозяйкой положения: дети бы ли завоеваны . Именно вот так, в мелкой рабо­те повседневности.

Поделиться с друзьями: