Счастье по случаю
Шрифт:
Придя домой, он хотел было, по обыкновению, сразу же сесть за работу, но вспомнил о свидании, которое назначил Флорентине, и вновь рассердился на себя.
«А, да ладно! Не пойду, и все тут!» — решил он и раскрыл учебники и тетради. Но ему никак не удавалось сосредоточиться. Он понял, что сегодня не сможет одолеть своей обычной порции, и резко отодвинул от себя разложенные на столе книги и бумаги.
Как правило, одной вечерней прогулки в неделю было вполне достаточно для того, чтобы он отдохнул и снова начал ценить эти вечера, посвященные упорному труду. Раз в неделю, чаще всего по субботам, он в одиночестве гулял по улице Сент-Катрин, заходил в кинотеатр «Палас» или «Принсес» и заканчивал вечер изысканным ужином в фешенебельном ресторане. Потом, весело посвистывая, он возвращался в свое задымленное предместье, такой счастливый, словно получил подтверждение, что его тайные честолюбивые надежды сбудутся. Именно в эти минуты Жан особенно
Он смутно ощущал в себе еще одно беспокойное чувство: он испытывал к людям глубокое любопытство, иногда похожее на жалость. На жалость или на презрение — он и сам не мог точно сказать. Но ему смутно казалось, что его постоянная потребность ощущать свое превосходство над другими должна питаться чем-то вроде сострадания к тем людям, которые более всего непохожи на него.
«Жалость или презрение?» — спросил он себя, снова возвращаясь к мысли о Флорентине. Кто она? Как она живет? Ему хотелось бы многое узнать о ней, не жертвуя, однако, ради этого ни своим драгоценным временем, ни, главное, какой-либо частицей своей индивидуальности. С тех пор как однажды, обедая в кафе «Пятнадцать центов», он заметил там Флорентину, она возникала перед ним в самые неожиданные минуты: иногда на заводе, в пляшущем пламени открытой домны, а иногда здесь, в его комнате, особенно когда ветер, вот как сегодня, сотрясал окна и неистовствовал вокруг дома. В конце концов это наваждение стало таким мучительным, что Жан видел только одно средство избавиться от него: быть с Флорентиной циничным и грубым, — тогда она возненавидит его, станет бояться, избегать и ему не придется делать такое усилие самому. После двух или трех попыток забыть Флорентину он вновь вернулся в кафе. Он опять виделся с ней, а сегодня даже позволил себе пригласить ее провести вечер вместе. Из жалости? Из любопытства? Или просто чтобы положить всему конец, потому что она должна была бы отказаться от такого грубого и бесцеремонного приглашения? Но хотел ли он, чтобы она отказалась?
Жан снова увидел ее перед собой, бледную, с тревожным блеском в глазах, и спросил себя: «Неужели она принимает меня всерьез? Неужели у нее хватит смелости прийти на это свидание?»
Он хорошо знал свое неукротимое любопытство, достигающее степени жгучей страсти, единственное чувство, которое он не старался обуздать, считая его основой всякого духовного обогащения. И сегодня его любопытство разыгралось так же, как ветер, бушующий в предместье, вдоль канала, в пустынных улицах, вокруг деревянных домиков и даже на горе.
Он снова попытался углубиться в начатую задачу, но его перо, выведя несколько уравнений, неожиданно написало имя Флорентины. Потом он нерешительно добавил слово «Лакасс» и тут же с раздражением зачеркнул его. Флорентина, — подумал он, — это юное, радостное имя, в нем звучит весна, но фамилия ее отзывает пошлостью и нуждой, которые сразу разрушают все очарование. Наверное, такая же и она сама, эта официанточка из кафе «Пятнадцать центов»: наполовину грубая девчонка, наполовину прелестная весна, но весна недолговечная, которой суждено рано отцвести.
Все эти бесплодные размышления, обычно так мало ему свойственные, окончательно испортили ему настроение. Жан встал, подошел к окну, распахнул его навстречу ветру и снегу и, высунув голову наружу, с жадностью вдохнул ночной воздух.
Ветер с воем проносился по безлюдной улице, тонкая и ослепительная снежная пыль то взвивалась в воздух, то ползла вдоль домов и снова взлетала беспорядочными прыжками, как танцовщица, подгоняемая щелканьем бича. Повелитель ветер потрясал хлыстом, а снежная пыль гибкой, безумной танцовщицей бежала, вертясь, перед ним или же по его приказу падала ниц, и тогда Жан видел только волну длинного белого покрывала, которое, чуть трепеща, развертывалось вдоль порогов домов. Но вновь раздавался свист бича, и танцовщица опять взвивала свой прозрачный шарф до уличных фонарей. Она все поднималась и поднималась, взлетая над крышами домов, и ее жалобный усталый плач бился в закрытые ставни.
«Флорентина… Флорентина Лакасс, наполовину грубая девчонка, наполовину нежная весна, наполовину песня, наполовину нищета…» — бормотал про себя Жан. Он смотрел и смотрел на пляшущий снег, и ему уже начинало мерещиться, что из снежных вихрей слагается женская фигура —
образ Флорентины, что это она, измученная, но не в силах остановиться, пляшет и пляшет там, в ночи, и остается пленницей своей пляски. «Наверное, девушки все таковы, — сказал себе Жан. — Все они слепо идут, бегут, торопятся к своей гибели».Чтобы отвлечься от мыслей, Жан повернулся спиной к окну и начал внимательно рассматривать комнату, словно черпая в этом созерцании новые силы, гордую веру в правильность своего выбора и своего понимания жизни. С низкого сырого потолка свисал электрический шнур, подтянутый веревкой к столу. Резкий свет лампочки без абажура падал на страницы книги, на листки, испещренные записями, на стопки аккуратно сложенных толстых — томов. В углу комнаты стояла электрическая плитка, на которую с шипеньем падали из кофейника капли темной пены. Постель была в беспорядке, на подушке лежало несколько книг; другие книги валялись вперемешку с брошенной одеждой на старом плюшевом кресле. Ни полочки, ни шкафа — даже стенного: в комнате не имелось ни одного уголка, куда можно было бы спрятать вещи. В ней царил хаос, словно вызванный нескончаемым переездом. Но это даже нравилось Жану. Он всегда старался придать своей комнате вид временного жилища, который снова и снова напоминал ему, что он не создан для нищеты и не примирился с ней. Такое сочетание прекрасного и уродливого в окружающей обстановке всегда было ему необходимо — оно поддерживало его решимость. Эта комната действовала на него так же, как и одинокие прогулки по ярко освещенным проспектам Монреаля. Она вдохновляла его, воодушевляла, словно препятствие, которое он должен был немедленно преодолеть. Обычно стоило ему войти сюда, и его обуревали всевозможные замыслы, честолюбивые стремления, жажда скорее сесть за книги. Все другие желания сразу оставляли его. В эти минуты он твердо знал, чего хочет. Но сегодня его крошечная каморка, казалось, утратила свои чары. Он чувствовал себя в ней как в клетке, и уверенность в себе покинула его. А из головы не выходил вопрос; «Придет она на свидание или нет?»
Он понял, что не перестанет думать о Флорентине до тех пор, пока не будет удовлетворено его любопытство. Пожав плечами, он сказал себе, что всякий жизненный опыт может быть не менее полезен, чем учебные занятия, и что удовлетворение любопытства всегда успокаивало его и духовно обогащало.
Он оделся и поспешно вышел из дому.
Улица была безмолвна: трудно найти более тихое место, чем улица Сент-Амбруаз зимним вечером. Лишь изредка мелькнет одинокий прохожий, направляющийся к тускло светящейся витрине бакалеи. Дверь открывается, на заснеженный тротуар ложится полоса света, далеко разносятся звуки голосов. Посетитель входит, дверь захлопывается, и снова над пустынной улицей между цепочкой бледно светящихся окон и темным парапетом канала простирается великое царство ночи.
Когда-то здесь предместье кончалось. Последние дома Сент-Анри выходили фасадом на открытое поле. Их остроконечные крыши и садики купались в чистом, почти деревенском воздухе. От тех старых добрых времен на улице Сент-Амбруаз сохранились лишь два-три больших дерева, корни которых еще тянулись в земле под асфальтом тротуара.
А потом прядильные фабрики, элеваторы, склады выросли перед деревянными домиками, медленно, но основательно замуровывая их и отгораживая от вольного ветра открытых пространств. Но они все еще были здесь, эти домики, с крохотными железными балкончиками и мирными фасадами, и негромкая нежная музыка, раздававшаяся иногда по вечерам за их ставнями, звучала в тишине словно голос иной, далекой эпохи. И ветер обдавал эти крохотные затерянные островки ароматами всех континентов. Даже в самые холодные ночи он доносил сюда со складов запахи зерна, прогорклого масла, патоки, арахиса, мехов, пшеничной муки и сосновой смолы.
Жан поселился здесь потому, что квартиры на этой далекой, почти никому не известной улице были довольно дешевы, а кроме того, потому, что вечерние шумы этого квартала, грохот колес, пыхтенье, и свистки, и глубокая тревожная тишина его ночей располагали к занятиям.
Правда, с приходом весны ночи переставали быть тихими. Как только открывалась навигация, многократно повторявшиеся вопли сирен с заката до восхода звучали у спуска с шоссе Сент-Амбруаз, пролетали над предместьем, и ветер доносил их даже до Мон-Руайяля.
Дом, где Жан снимал комнату, стоял прямо напротив разводного моста улицы Сент-Огюстен. Из его окон было видно, как скользят по воде баржи, танкеры, разливающие вокруг тяжелый запах нефти или бензина, лесовозы и угольщики, и все они как раз около его двери трижды гудели, требуя пропустить их на волю, к широким водным просторам, куда они доберутся еще очень нескоро, минуя множество городов, и, наконец, омоют свои кили в волнах Великих озер.
Но не только грузовые суда проходили мимо этого дома. Он стоял, так сказать, на перекрестке железнодорожных путей Востока и Запада и морской артерии Монреаля, на скрещении дорог к Великим озерам, к океану и к хлебородным равнинам.