Счастье
Шрифт:
— Тебе плохо? — спросили мы.
— А? (ее первое и короткое слово, как всегда после молчания, было сиплым).
— Плохо тебе?
Она обернулась — ее небольшое личико было бледно, с темными родинками, в полном порядке.
— Нет, мне нормально.
И было хорошо в нашей квартире: старички слушали на кухне Обухову и подвывали с чувством, и смеялись открыто, говорили на сексуальные темы и серьезно и наивно («я думаю, у нее есть мужчина»); они ничего не учуяли — обоняние им отбила радость смещения солнечных и теневых плоскостей за окном, тонкий слой синего снега на крышах, и далеко — за высотными домами — тихий пенный свет — как музыка. Они не стали шептаться: смотри, опять этот алкоголик…
Антонина Петровна первая поздоровалась с ним, что было необыкновенно, и сказала:
—
Тень трубы тоже была голубая; «напареули», большие красные яблоки, которые я резала дольками, кофе в жестяном джезве с выдолбленными вмятинками и сильно погнутым краем (месяц назад я запустила в него эту штуку, и она помялась о стену) — вся эта снедь стояла на стуле, который вытерся до желтого дерева… и — что бы еще сюда? Нет, больше ничего. Свет то уходил поверху, то обнаруживал треугольную коричневую мансарду противоположного дома, то безвольно рассеивался, то вспыхивал и вылепливал черные деревья, то пролезал по снежным ребрам крыши, и я ничего не видела, кроме быстрых перемен света и контрастных плоскостей этого дня.
в ресторане
Мы пришли с Паулем в ресторан под видом корреспондентов, сели на стульчики, стали ждать. Страшное смущение охватило меня. Я стала повторять все его движения. Я не знала, куда мне деть сумку, большую плоскую сумку — и повесила ее на шею. Ручки у сумки были короткие, так что подбородок частично окунулся в нее. Тут мне пришло на ум съесть таблетку, или валидол, или жвачку. Я сняла сумку с шеи, но на колени ее нельзя было поставить, потому что стул стоял слишком близко к столу. Вдруг я резко отъехала со стулом от стола, раздвинула ноги, между ними на пол поставила сумку, опустила голову под стол, стала шарить. Ничего не было видно. Тогда я стала вынимать содержимое сумки на стол, непрестанно стукаясь об него головой, так как я забывала, что голова в момент поиска находится под столом. Я вынимала терпеливо по одному предмету: ножницы, пижамную полосатую рубашку с черным от грязи воротом, часы «Полет» на очень широком ремешке, круглую коробочку с выжеванными жвачками, кошелек, блокнот с исписанной обложкой и красными следами, зажигалку, сигареты, пластмассовую трехсотграммовую бутылочку с каплей кофе: я открыла ее и понюхала. Пахло водкой. Я резко обернулась. Кто-то вздрогнул: тот, на кого я посмотрела. Стало жарко. Я вытерла лицо рубахой. Подумала и высморкалась в нее. Положила на стол. Принесли меню. Я сделала одновременно с Паулем движение схватить его. Мы схватили папочку одновременно с двух концов и потянули каждый в свою сторону — с равной силой. Она порвалась. Официант сделал вид, что его это не ебет, а, может, так оно и было. Пауль с ужасом глядел на меня. Я завернула кисти рук внутрь и убрала их под стол. Я подняла голову вверх. Потолок был зеркальный. Я не сразу увидела в нем свое страшно разбитое лицо: темные глаза и черные кровоподтеки как-то гармонировали.
— Послушай, любезный, принеси Розе водки, — сказал Пауль, — она хочет водки.
Сейчас выпьешь и успокоишься.
Мальчик где-то за шкафом изящно отвинтил ее полотенцем и принес грамм десять в красной рюмке.
Я осторожно вынула руку из-под стола. Рука сама понеслась по какой-то странной траектории и сшибла рюмку. Мальчик вышел из-за шкафа, вытер салфеткой лужу и опять налил. Пауль смотрел на меня с жалостливым омерзением.
Вскоре пришли цыгане. Самая красивая из них несла на подносе лапти первого размера и изящный рюманчик средней величины. Нам запели величальную: «К нам приехала родная наша Роза дорогая». Я совсем забыла, что меня знают. Цыганка повела меня в круг и я стала плясать, не помня себя.
— Гляди, ромэ, а она нехуево танцует, — на цыганском языке сказала одна другой.
— Как ты красиво танцевала. Как я люблю тебя, — сказал Пауль, когда я плюхнулась на стул.
А мне было все равно. И мороженого с вином мне не хотелось, и коктейля с куском апельсина с краю — ничего мне не хотелось. Сквозь зеленую стеклянную стену мне было видно, как плавают в бассейне турки.
Началось перекрывание плоскостей. На смену относительной годности опять пришел неуют. Я пошла облегчиться. Навстречу мне шел официант с тяжелым подносом. На подносе высилась немалая ваза с виноградом, блюдо чего-то мясного, фарфоровая
мись с пельменями. Шел он ловко. Я шла на него. Он чуть уклонился вправо. Я сделала то же самое. Мы сближались. Он смотрел на меня с испугом. Я ничего не могла с собой поделать, угадывала его уклонения, не желая, и туда же уклонялась. Он стоял передо мной и боялся. Я резко шатнулась в другую сторону и сильно толкнула полную полуголую старушку. Она чего-то крякнула, но, незнакомая с автобусом, не стала развивать эту тему. Мне было очень неловко. Метрдотель подошел и спросил:— Ну как вы, Роза Ондатровна, все ли у вас есть, или еще желаете?
На столе появилась вторая бутылка «Абсолюта».
Через пять минут он уже плакал за нашим столом. Водка капала ему на брюки.
— Я сын уборщицы, — ныл он, — а у нас тут все равны. Все едят за одним столом и даже из одной тарелки: и я, и туалетница, и посудница, что по двенадцать часов раком стоит…
Постепенно он понял, что мы Хлестаковы от «новых русских». Появился замшевый от грязи графин с водкой «Ростов-на-Дону», скатерть вообще убрали, цыгане стали орать в ухо, чтобы им позолотили ручку, мальчик не реагировал на прищелкивания Пауля, а принес из туалета воды запивать. Возник чеснок, черный хлеб.
Мы сидели на тротуаре. Грохотал сабвей. Ночь была холодная. Каждый из нас нес с собой коврик, чтоб сидеть на земле. Метрдотель очень галантно подал мне изувеченное молью синее старушечье пальто. Я закрутила у себя на шее лысое манто и легла спать на прогретый асфальт, хотя была зима. Пауль грел меня со спины. Мерзли ноги в серых носках. А завтра — знали мы — будет наша совместная пресс-конференция в гостинице «Славянской», а потому предусмотрительно перелили в мою пластмассовую баночку грамм двести пятьдесят и морду решили друг другу сегодня не бить.
солнечные дни
Я вывалилась из машины в темноту. — Э! — сказал он. — Э! И ни слова по-русски. Выскочил из высокой машины с постелью с салфеткой и одеколоном, чтобы протереть меня. Там были остатки плова, в железных кружках «раки» — турецкая водка.
Снова улеглись в постель. Старый турок Махмуд мудр. Он делит мир на число уто и умножает на десять таблеток-пудр от головы. Рядом — напарница Адилля; он подносит к ней зажигалку и гладит курчавую горку. Два зычка — внизу живота; он с неудовольствием отмечает растяжки, тазовую кость и жилку. «Некарашооо». На опаленные губы кладет салфетку с одеколоном. Шипит: ххххххххх. Ааааааа! А. А. А. Салфетка шипит. Утро ясное. Солнце в стекло занавески. Мне кажется, что я задыхаюсь, но я засыпаю.
В среду Адилля пришла меня возбуждать. Вай-май! (5 число). Что делает с людьми женитьба и проституция. Трясущееся существо, брюки в пятнах, редкие, редко мытые волосы спутаны — будто перекати-поле попало на камень и сквозь его паутину видна каменная серо-розовая прохладная голова. Камень ведь был прежде участницей (активной) школьного хора.
Руки и голова в пляске; носки съедены псом Лужком, и дыры размером с кружку (дыры больше носка, и сквозь них просвечивают желтые ноги). Казалось, что это не возбуждает. Но только казалось.
Прочно скрепленное голодное тело, пухлые изшрамленные глаза, руки в рыбе, которые она вытирает о брюки — все это говорило о томительном миге блаженства прикосновения к обнаженной селедке, то есть к короткой шее.
О, как она пленительно вульгарна. Ведь есть шармная вульгарность (не шарманная). Vulgar как Charmant. Ведь есть же? Отвратность жеста — как его (и мой) приворот. То есть все наоборот. Такая миленькая, переебанная такая всем на свете и везде, всюду — она невыносимо прекрасна.
У нее онемели колени. Она сползла с сального дырчатого дивана и загрохотала по полу, заскрипела, голосом показывая, как хорошо ей жить. И такая нега и такой покой был во всем: в открытом окне и размножающихся сумерках (вегетативно), и так сладко повторять: Лионелла, Лиомпа, люминька, ловеласы, Ривьеры, Лимпопо (сладко стало, да?). Она нюхала жвачечную упаковку. Выспрашивала, что чем пахнет. Лимоном ли? — и снова гладила себя по бедрам. И просто так хорошо было, что казалось — от одного видя Ея — живешь, учишься, набираешься силы, свежей мысли, тепла, здоровья; и перекрестный огонь — минует, блин, тебя, и хочется встать под окном, крикнуть в зеркало окна и солнца (а асфальт мокрый): — Выходи в резиночки прыга-а-а-ать! Э! В натуре! Ты кто! Шмарик! Вано! Кам хиа! Все уже просохло. Погода, бля, отличная…