Счастье
Шрифт:
Нет, лучше так:
Когда мы воровали в булочной конфеты, то мы прятали их в лифчики, а одной девочке лифчик был несколько свободен. И вот уже когда мы почти благополучно открестились от подозрений, пастила в шоколаде выскочила у этой девочки из-под юбки, поскольку проскользнула из лифчика, минуя кофточку и пояс. И тогда зоркий пенсионер осторожно взял ее за плечо и сказал:
— У вас что-то упало.
— Это не мое, — ответила девочка и загнала батончик ногой под дверцу кассы.
— Дорогой, — сказала жена, — я думаю, что самое безопасное место для перевозки нашей Зи-Зи (так звали белочку) — это твои трусы. Удобно и надежно.
Супруг после некоторых колебаний согласился. И вот уж
— Что ты наделал! — вскричала жена. — Мы миновали почти все преграды, и теперь, у цели!.. Как ты мог!
— Дорогая, — ответил супруг.
Потом мы ехали в автобусе в комбинат производственного обучения — старое здание с ржавыми трубами. В автобусе зоркий пенсионер осторожно взял меня за плечо и сказал: «Пойдем выйдем», или как-то сказал, что нам надо абстрагироваться, то есть уединиться для разговора.
Когда мы отошли, он сказал:
— Вы ведь знаете, что у вас с юбкой?
— А что?
— У вас оторвалось все — подол оторвался.
— Что, совсем?
— Кто, я?
— Нет, подол совсем оторвался?
— Еще висит.
— А-а. Ну это ничего. Спасибо.
Мы подъезжали к комбинату с тяжелым сердцем и с тяжелыми лифчиками.
— Дорогая, — сказал супруг. — Когда Зи-Зи подумала про мой определенный предмет, что это сучок, и стала по нему прыгать — я терпел. Когда она пыталась надергать ниток из моих трусов для гнезда — я тоже терпел. Но когда она подумала про два других моих предмета, что это орешки, и стала их грызть — я не выдержал.
Уже выходя из автобуса, мы заметили, что девочка Лена вся как-то извивается от стыда. Автобус остановился рядом с мусорным контейнером. Мы вышли. Вдруг она страстно сунула руку в кофточку, извлекла пастилу в шоколаде и с криком: «Не могу больше! Жжет она меня!» — выбросила ее в контейнер.
Так закончилась эта история.
БЕЗ СНОВ
война
Война настигла нас в деревянном двухэтажном доме. Я была достаточно высушена собственной жизнью, чтобы встретить ее спокойно и даже с некоторой радостью. Мне позволялось теперь где угодно курить свои горькие папиросы, внуки почти не смеялись надо мной, а прижимались к моим колючим щекам, слыша непривычный грохот и вой. Масштабы страха обратно пропорциональны масштабам события. Я вспоминала свою тридцатилетнюю бабушку из ее рассказа о войне: во время тревоги у нее начинали стучать зубы и она говорила няне:
— П-п-пашенька, в-в-возьми Нинулю и спускайтесь в метро.
Ее старики тоже держались браво.
Теперь, когда пришла моя пора высохнуть и сделаться жесткой железной мочалкой с седым отливом для мытья сковородок, я радовалась именно такому предстоящему концу. Но все вышло сложнее: мгновенная смерть — удел избранных.
Сбылся многосерийный сон. Стук в дверь и это единственное, резкое, как внезапный глубокий порез на груди:
— Юде!
Когда они насиловали моих внуков, в доме стояла поразительная тишина. Гриша стоял на коленях в постели, со взведенной попочкой: так же он стоял когда-то грудным, когда не мог еще держать головку, — он так же сопел, всхлипывал и размашисто тер лицо о подушку, а его продолжением был курносый офицер со ртом-гусеницей. Его закрытые глаза в темноте казались открытыми, вбирающими в себя свет. Грише было шесть лет.
Мине было десять. Она лежала, как положено, на спине, и другой офицер отлетел от нее, вслед за ним отлетал и китель, и галстук. Она молчала, но до меня доносилась каким-то ультразвуковым образом ее дрожь и крик раздираемого тела. Рот ее был открыт огромным квадратом, так что
обнажились не только зубы, но и десны; время от времени этот квадрат делался параллелограммом. Я помню еще запах чужого пота: не нашего — а чужого. Ножки ее — гладенькие, смуглые, с пунктирным пухом — покачивались в такт, и на них также отдельно покачивались спущенные гольфы, сделанные мною из старых ее коричневых колготок. Клейкое пространство сна обнимало меня. Я тоже стояла молча — как в страшной усталости. Одновременно с этим двое переворачивали дом: один шуршал в мансарде книгами, другой гремел посудой, без конца что-то разбивая и проливая на пол. Я трогала спину другого офицера, который зависал над Миной, и говорила в пространство его дыхания:— Герр официэ… либе ми… майн… либе — (как же сопрячь? сопрягать?) — майн киндер… ихь либе…
Он по типу был более азиат. Прямой угол его скулы, дальний край печки и темный каркас шифоньера слились в удивительную композицию, где каждый предмет обозначал другое и взаимозаменялся соседним. Он внезапно и сильно отшвырнул меня ногой — я стала куском боли и гула и тихо, без слез, запела:
— Щипиди-книпиди боббе гебакт…
Почему? Почему? Почему мы все молчали?
Я увидела из-под стола, как Мина встала, я увидела ее ножки в спустившихся гольфах, вытянутые носки которых мотались при ходьбе; она переступала отдельно каждой ногой, она не могла соединить разорванное тело в шаг. Густо и медленно — бесконечно и гулко ныл разбитый нос; ее нога стояла рядом с моим носом и вдруг запрокинулась и ударила в него. Повторение знакомой боли отвлекло меня от этого странного действия. Я поняла, что совсем ничего не слышу — все звуки исчезли — и не услышу больше никогда. Они, кажется, уходили. Мина сидела рядом с моей бесполезной головой, ковыряя окровавленную доску пола; доска пропитывалась кровью и сейчас, несмотря на то, что она просунула юбку между ног и придерживала ее рукой. Я увидела, что такими же шагами, как только что Мина, к нам идет Гриша; глаза его — бесцветные и мертвые — вонзились в меня, и вдруг под этим старческим взглядом во мне стал разливаться тот бесполезный крик, которого я не могла услышать. Офицеры уже ушли.
Так мы сидели втроем под этим столом. Кровь засыхала и делалась липкой. Но воду перекрыли — нигде нельзя было достать воды. Две теплые и темные головки были передо мной; от этого тепла и запаха детских тел из меня лились слезы — с каждым поцелуем все сильнее; так мы сидели до темноты, пока не приехал мой сын с женою; они отвезли нас в северный город.
без снов
Я так соскучилась по ней.
Именно в этом доме мне кажется, что она сейчас войдет. Вот висит ее курточка и пахнет ею. Вот ее лампа — это с кухни — в голубых клеенчатых полосочках. Когда утром, в тех же звуках, в тот же час, из комнаты с печкой выходит другая женщина, я едва сдерживаю крик.
Я так соскучилась.
Мне снилось мое отражение в зеркале — в совершенно другой цветовой гамме — примитивный мажор цветного телевизора. Бледно-синее лицо и — на виске — две ярко-фиолетовые жилки. И я понимаю во сне, что долго не протяну. Я чувствую степень моей разрушенности, и ужасно хочется жить.
Но все мои люди — большая часть — уже на том свете, и мне там будет лучше, хотя многое еще надо искупить.
Увязший в снегу автобус Тарковского, внутри снег, снаружи нацарапано:
Мирра
и
Отто.
Я не возражаю, может быть, это «Мир» и «ОТС», а может быть, мое утреннее воображение. Я не возражаю.
Но захотелось вдруг того мира — благо, почти истреблен. Мирра Липкина, гешефт с шубой, бикицер; Бабушка: Да, Лаз Борищщ, да. Вы уверены? Безусловно. Безусловно. Да.