Счастливое кладбище
Шрифт:
Человеком, которого совсем недавно похоронил Карюхин рядом с Дмитрием Сергеевым, был Петр Новиков, называвший себя недостойным рабом Божьим. Он ходил в Перещепинский храм, хранил на груди святую книгу Евангелие, призывал всех покаяться в грехах, уверовать в Господа. Все окружающее было свято для него, все живое: деревья, травы, птицы, звери, собаки, цветы полевые, цветы луговые, реки текущие, дожди льющие, солнышко греющее, звезда мерцающая — все создание Божие и потому трижды священно. Он привечал всех собак на свалке, говорил, что собаки — благороднейшие, умнейшие создания Господа. Спаситель учил не давать «святыни псам», называя презренными псами не собак, а людей нечестивых, творящих зло, лишенных
Что произошло с ним — неизвестно. Однажды его нашли в лесу с вырезанной на спине кровавой цифрой «666».
…Сегодня грузовики не приехали. Вместо них приползли трактора и бульдозеры и утюжили пространство из конца в конец, уминая кучи мусора, разбухшие от ночного дождя. Пригревало солнце, пар висел в туманном влажном воздухе, но пахло не гнилью, как всегда, а будто даже речной свежестью. Вздыбившиеся, вспученные кучи оседали под гусеницами тракторов и снова поднимались, как на дрожжах, переваливаясь с боку на бок, пыхтели, стонали, ворочались, как огромное животное, пока не опали, гулко вздохнув, найдя удобное для себя положение.
Все карюхинские соседи разбрелись кто куда — искать работу, собирать бутылки по окрестностям, просить милостыню у храма Первоверховных апостолов Петра и Павла в Перещепине, а некоторые, как Карюхин, отправились на городские рынки с надеждой продать там всякое старье, что было собрано здесь же.
На станции Воробьи Карюхин долго ждал электричку. Странная была станция: никто из вагонов не выходил, никто не садился, поезд стоял одно мгновение, двери, открываясь, тут же закрывались, так что замешкаться было нельзя, надо успеть проскользнуть в щель приоткрывшихся дверей.
Электричка была быстрой, веселой, стремилась к большому городу, не замечая лесных и полевых красот за окном, словно мчалась на свидание, нетерпеливо посвистывая и дребезжа от нетерпения. Пассажиры были люди разные — деревенские, едущие на базар с тюками и корзинами, от которых пахло зеленью — укропом и мятой, свежим луком, и от этого запаха слегка дурманилась голова.
Один за одним ходили продавцы нужных и ненужных вещей, газет, журналов, шариковых ручек какой-то интересной конструкции. Этими ручками бойко торговала солидная дама в зеленой шляпе с красным потным лицом. Пробегая вагон, она кричала радостным голосом:
— Милые люди, нет ничего на свете важнее, чем написать письмо любимой женщине или любимому мужчине. В этой ручке волшебная сила, не ходите к колдунам, напишите три слова — и предмет вашего воздыхания прилетит к вам на веки вечные немедленно. Поверьте мне, моя дочь написала своему другу, и он прилип к ней навсегда. Покупайте, дешево, десять рублей, а любовь обеспечена, я каждый день хожу, не обману, спасибо скажете…
За нею пробился в вагон инвалид без ноги, на костылях, воззвал хриплым голосом:
— Лучшие отечественные презервативы-гондоны с усиками, доставляют неизгладимое наслаждение, предохраняют от СПИДа и других болезней. Проверено в лаборатории губернатора, лицензия 038 дробь 6. Хорошая игрушка для детей, надувается до огромных размеров, получается воздушный шар оригинальной формы. Замечательный подарок для семьи и для побочных знакомств.
За ним выскользнула из тамбура девица, которая сразу не понравилась Карюхину: длинная, как жердь, современной конструкции, где нет ни красоты настоящей, ни привлекательности, одна внешность, ножки тоненькие, как у барашка, вместо грудей плоская плоскость, а вместо зада — неопределенность. Господи, как тут не вспомнить Варвару-пухлощекую! У нее все было на месте, все как у подлинной бабы. У Варвары-пухлощекой груди были будто два кочана капусты, крутые, скрипучие, сахарные, а зад, господи, что за зад, подлинной красоты зад, как шифоньер двухстворчатый, и все остальное
у Варвары-пухлощекой было подлинное. А личико — умиление, глазки черненькие, живые, большие, как у царевны индийской. А у этой — лицо не отличишь от других, узкое, бледное, глазки, прости господи, маленькие, как у Клеопатры.Она вошла, встала в позу, провозгласила писклявым голосом:
— Граждане хорошие, я спою старинную песню про любовь, не за копеечку, а с надеждой, что вас услаждаю, мне радость от этого, а если кто захочет подарочек дать, спасибо великое…
И она запела:
Ах, я стала усердно молиться С тех пор, как узнала тебя, К тебе мое сердце стремится, Не знаю, как жить без тебя! Любовь мою ты презираешь, Не хочешь смотреть на меня. Но если полюбишь другую, То погублю я себя…Она пела и почти плакала, но тут пришли билетные контролеры, прервали вдохновенное пение и на первой же остановке вытолкали безбилетников Карюхина и плачущую певицу из вагона.
На платформе она утерла лицо от слез, высморкалась, сказала, вздохнув:
— Давай знакомиться… Меня Варвара зовут.
— Еще чего! — возмутился Карюхин. Какая еще Варвара, когда на свете существует одна только Варвара-пухлощекая, а других нет и быть не может. — Еще чего! — повторил он.
— А тебя как?
— Не все ли равно? Отстань!
— Чего злишься? Не надо.
— Ты крокодила, а не Варвара.
— Крокодила, — согласилась она, смеясь, — угадал. А я знаю, ты на помойке живешь. В городе лучше. Я в пустом доме, как барыня. Снесут скоро, а пока — живи не тужи. В городе-то лучше, хочешь отведу?
Он смерил ее презрительным взглядом, махнул рукой, отошел подальше в конец платформы и стоял там, сердясь, дожидаясь другой электрички. И когда электричка, наконец, пришла, он ловко протиснулся в приоткрытую дверь, увидел, что самозваная Варвара не успела влезть в вагон, мстительно крякнул и до самого Перещепина ехал оскорбленный: жердь без задницы, курица общипанная! Ужасно не понравилась ему эта баба с дорогим таким для него именем.
В городе у него было постоянное хорошее место не на рынке, а у ограды, снаружи, где и милиция не трогала, и охранники не приставали, требуя дани за место. Рядом с ним обычно сидел такой же бомж, как и Карюхин, Ефим, но, наверное, врал, потому что лицом был совсем не русский, с чернотой, торговал он старыми книжками и про каждую имел свое понятие. Книги он находил в мусорных контейнерах во дворах. Водку не пил, сигарет не курил, ничего о себе не рассказывал, не жаловался на жизнь, а если о чем и сокрушался, то о том, как беспечны стали люди, если выбрасывают на помойки целые библиотеки. Таинственный, печальный человек, который заходил иногда к продавцу сухофруктами таджику Абдулле и разговаривал с ним на его языке. Абдулла почтительно здоровался с ним, называя «усисель». Карюхин спросил как-то Ефима:
— Вы что, жили там?
Обращаться к этому человеку, как ко всем, на «ты», он не мог, робел.
— Жил, — ответил Ефим.
Ефим был из городских бомжей, совсем другого племени, чем те, кто обитали на свалке. Городские бездомные ютились в заброшенных домах, в подвалах, в канализационных люках, в залах ожидания на вокзалах и отличались тем, что были посноровистей, пооборотистей, чем другие их собратья. Или это только казалось так Карюхину, он ведь и сам побывал в их шкуре, когда несколько месяцев прожил в Найденовске на трубах теплоцентрали. Тут и женщин было больше, спившихся, прилепившихся к случайным мужикам с рабской покорностью.