Счастливое кладбище
Шрифт:
Но кроме городских бомжей были еще сельские, которые роились возле дачных поселков, после того как дачники разъезжались, оставляя на долгую осень и холодную зиму свои дома. Среди них тоже пожил Карюхин, но недолго и несчастливо: попал в милицейскую облаву и едва ноги унес.
Есть еще бомжи-путешественники, они нигде не останавливаются, мчатся в неведомые края, перебираясь с поезда на поезд, с электрички на электричку. Здесь больше молодежи, подростков, шумных, нахальных, которым все трынь-трава. И с ними пробарахтался Карюхин несколько недель.
А существуют еще лесные волки, отшельники, ютятся они в лесных чащах, подобно Толеньке — светлая ему память!
Всего нагляделся Карюхин, сколько же их, бездомных, болтается по стране — тысячи, миллионы?
Есть еще одно страшное, безжалостное племя парней и девчонок-наркоманов, которые устраивают набеги на других бездомных, отнимая у них последние гроши.
Удачно продав кое-что из своего барахла, Карюхин возвращался с рынка в хорошем настроении потому еще, что помог разгрузить машину с мороженой рыбой, за что хозяин палатки угостил его стаканом водки. Дома с сознанием, что хорошо потрудился и теперь может спокойно отдохнуть, Карюхин сидел у скрипучей дверцы, глядя на буйство пернатых, взлетающих над свалкой и стремительно падающих за добычей. Вороны гоняли соперников, хрипло кричали, как на деревенском кладбище. Еще недавно эти крики тревожили Карюхина, теребя его совесть напоминанием, что ушел он из родного гнезда, не поклонившись материнской могиле, но теперь он привык к этим вороньим воплям, и не тоску уже они у него вызывали, а странное ощущение, будто это все старые его знакомцы, которые прилетели сюда за ним для того, чтобы он не забывал свой вороний край. Одна ворона сидела на сосне и орала, вытягивая голову, долго и бестолково, но никто на ее крик не отзывался.
Расползшиеся утром кто куда люди возвращались и кучковались у оврага, где разводили костер возле сосны, погружаясь в воспоминания и размышления, в глубокомысленные беседы до темноты. Главным другом и товарищем, объединявшим их, была известная бодрящая жидкость. Кто водку пил, кто самогонку притаскивал откуда-то, а кто и спасительный аптечный пузырек настойки боярышника, от которого душа наслаждалась еще длительнее.
Как всегда, разговор начинал Варфоломеев со своей излюбленной идеей создать партию бомжей, расплодившихся по всей стране. А создав партию, можно громогласно заявить о своих правах и требовать их соблюдения. Эта мысль развивалась и поддерживалась всеми тем горячей, чем больше граммов выпито. Правда, спор часто шел о том, кого же избрать председателем партии, потому что каждый ратовал за свою кандидатуру, но все же чаще всего приходили к мнению, что возглавить партию должен Илья Варфоломеев как наиболее сообразительный и принципиальный гражданин.
Илья Варфоломеев был неизвестный мужик, о себе ничего не рассказывал и других не расспрашивал, возраста был между сорока и сорока пятью, каждый день приносил из Перещепина газеты, вырезал какие-то статьи, вешал их на веревке, закрепляя бельевыми прищепками. Для чего они тут висели, неизвестно, потому что никто их не читал, да и сам он тоже никогда не перечитывал. Висели, выгорали на солнце, мокли под дождем, и, когда превращались в бумажные лохмотья, Варфоломеев срывал их, но не выкидывал, а складывал стопочкой и прятал в своей будке.
На свалке он как-то нашел старую помятую гармонь, которая не издавала ни звука, привел ее в божеский вид и однажды поразил всех тем, что сыграл неизвестную музыку. Оказалось — эта музыка называлась «Танец маленьких лебедей». Музыке он никогда не учился, она жила в нем, он, оказывается, имел такую память, что запоминал все, что слышал по радио. Транзистор у него был, тут же нашел, исправил и слушал, особенно по ночам, всякие музыкальные концерты.
С гармонью Варфоломеев стал ездить в Перещепино, устраивался возле рынка, ублажая своим искусством публику, которая благодарила его, оставляя в картонной коробке у его ног рубли. С тех пор, как появилась гармонь, Варфоломеев преобразился. Уходя в город, менял обычную грязную одежду на узкие синие джинсы, к белой рубашке приспособил галстук-бабочку и выглядел как настоящий артист. Для пущей важности даже смастерил подставку для нот, и ноты раздобыл, клал их на эту подставку, хотя не знал ни одного нотного знака. Но так было солиднее и уважительнее. Вечером он снимал выходную одежду и галстук-бабочку, переодевался в старое барахло и отдавался тому сладостному занятию, которое предвкушал с утра: откупоривал водку, сначала выпивал один, а потом уже шел в компанию к костру. Он был богат, музыкальных денег хватало не на одну бутылку, любил угощать всех, угощал, пил и мрачнел, уходя в себя, а если вступал в разговор, то о чем бы ни шла речь, спорил, не замечая, что постоянно противоречит сам себе. Становился злым, нетерпимым и обмякал, только когда появлялся Миша Воронин, бывший детдомовец, который, выйдя из детдома и получив квартиру, тут же лишился ее, подарив объявившимся вдруг отцу и матери, которых никогда не знал и не видел. Миша иногда приносил из города конфеты-ириски «Ледокол», угощал всех. Работал он грузчиком
на конфетной фабрике «Миллер и Ко», ночевал обычно где-нибудь в подвале, а иногда и здесь, на свалке. Он не пил, грустно слушал пьяные разговоры.— Чего тебе делать среди нас? — говорил ему Варфоломеев. — Иди, мальчик, книги читай, полезнее.
— Скучно, дядя Илья, неинтересно, не хочется.
— И не надо, — говорил Лапушкин, — в кино ходи, там интереснее.
— Не, — отвечал Миша, — дорого. Какой там интерес? Стреляют, убивают.
— Все равно, тут тебе делать нечего, тут кладбище людских надежд, — убеждал Варфоломеев. — В суд подавай на родителей, обманули тебя, бороться надо, а сюда не ходи, тебе рано среди нас ошиваться.
— Не, — говорил Миша, — мне с вами спокойнее.
— Вот дурак. Говорят тебе, тут ничего хорошего не наберешься, — тыкал пальцем ему в грудь Александр Лапушкин, бывший зэк.
— Умный какой, — возражал Лапушкину Петька Хлудов. — «В кино ходи, в кино…». Конечно, тебе интерес на бандитов глядеть, сам бандит, зэк недорезанный. Мишка, тут сиди, ходи сюда, настоящей жизни учись, такого ни в каком кино не увидишь. Не слушай их.
Лапушкин не обижался, он был выше обиды, потому что — поэт, стихи сочинял. Чего обижаться на Петьку Хлудова? Убогий он, все имел в жизни — и все в казино проиграл: комнату, деньги, документы, ну все, и остался не у дел, хотя и считает себя самым умным. Все для него дураки, все бомжи грязные, а он в этой компании человек временный, не чета всякому сброду.
Лапушкин стихи свои читал на манер настоящих поэтов, с завыванием. Писать их он стал в тюрьме и колонии, где провел восемь лет.
— А за что сидел-то? — ехидно спрашивал Петька Хлудов. — Небось, ни за что?
— Не ухмыляйся, умник. Да, ни за что! Ты что, не знаешь, как из людей зэков делают? Ну и не выступай. Я правду говорю, потому что в душе очень честный. В стихах у меня одна правда и одно сострадание к людям, я и о бомжах написал сегодня ночью, проснулся, подумал о всей нашей жизни горькой и написал. Слушайте, только тихо, стихи надо слушать со вниманием, с душой, а не как-нибудь.
О, сколько нас несчастных, как лен, шатается! Ну, наливай скорей, ведь ночь уж надвигается. Пройдут года — и мы с тобой состаримся. И под забором нас, бомжей, найдут. Но люди добрые над трупами случайными Не снимут шапку, слез горьких не прольют. Так наливай скорей, пока сердца еще отважно бьются.— У меня трясучка от написания, потому, наверно, и фамилия моя Ла-Пушкин, и зовут Александр. Смысл в этой фамилии… Опять ты за свое! Я тебе про стихи, а ты снова бодягу — «за что сидел». Ни за что, говорю. Мама меня растила добрым, уважительным, я не люблю несправедливости, слабых защищал, вот и защитил какую-то деваху от шпаны, да и уложил одного на месте… Ты, Хлудов, что тут на воле-вольной делал? Ни хрена, страну вместе со всеми придурками разорял и остался без порток. Твоя жизнь — все одно, что моя, оба зэки. И ты, и ты, и ты — все зэки. Только здесь, на мусоре, подлинная свобода. Чего? При чем здесь Сталин? Городишь без разумения. К примеру, что я делал в тюрьме? Табуретки ладил, мебель всякую, в лагере лес рубил. Пустые все дела, мелкота. А Сталин что делал? Гнал зэков на стройки, каналы рыть, электростанции строить, заводы, обживать страну. А нынче? Сталин настроил, а ты, дурак, все проиграл, все коту нынче под хвост. Разрушили, разворовали, а из народа бомжей наделали. Скажешь, не так разве?
— Умный больно, — возражал Петька Хлудов. — Твой Сталин весь народ в тварей превратил: слова не пикни, а сейчас…
— Что сейчас? Что? — Лапушкин матерился, грозил кому-то в пространство кулаком.
— Нет, — говорил Арсений Арсеньевич Ксенофонтов, — я Сталина не уважаю. Он Джугашвили, нельзя имя менять, вот и наделал делов.
Арсений Арсеньевич был здесь самым давним долгожителем. Он гордился, что в его имени и отчестве слышен аристократизм, некая стать, неторопливость, солидность. А вот фамилия его от рождения была Попкин, какая-то юмористическая, удручала она его всю жизнь, и его мечтой было сменить эту нехорошую фамилию на другую какую-нибудь, более благозвучную. В школе у него было прозвище «жопа». Из-за своей фамилии он долго не мог жениться, не хотела любимая девушка становиться Попкиной и чтобы дети были тоже с такой неприличной фамилией. Но и ее фамилию он не хотел брать, потому что ее фамилия была еще хуже — Скуй. Но наконец Арсений Арсеньевич встретил приличную девушку, которая согласилась выйти за него, если он сменит свою фамилию на ее. А ее фамилия была хорошая — Расторгуева. Так Попкин стал Расторгуевым. Но через три года женился второй раз и стал Ксенофонтовым.