Счастливые люди
Шрифт:
И газета «Le Mondе» в руках пожилого господина, – да-да, мама, – в плаще и берете, – того самого, с ироничными морщинками вокруг водянисто-голубых глаз, – я сразу узнал его, – он долго выбирал круассан, и лицо его было абсолютно детским, – беззащитным каким-то, – он опускал булочку в чашку с шоколадом и осторожно пережевывал сладкое тесто, – вместе с новостями, улицей, воркующими голубями, – вместе с гарсоном-китайцем и гарсоном-алжирцем, и еще каким-то человеком в бурнусе и золотых шлепанцах, вместе с сидящей неподалеку четой японцев, вооруженной новейшей японской же оптикой, – уже немолодых,
Пожалуй, они были счастливы были этой невероятной удаче, этому несказанному везению, – сидящему напротив пожилому господину в берете и плаще.
В глазах его еще отражался Париж, – черно-белый, со старых открыток, – он еще отражался и переливался там, на глубине зрачка и поверхности испещренной красноватыми сосудами сетчатки.
Старая пленка
Неужели он был?
Или это они его видели? Слышали? Может, у них, действительно, все только начиналось?
Неужели он был, этот свет, – или это солнце светило иначе, под каким-то другим углом?
Если так, то им повезло, – просто несказанно повезло, – ведь свободы этой хватало на то, чтобы быть свободными, – свободными абсолютно, как эти люди на пленке – выцветшей несовершенной советской пленке прошлого века…
Мне тоже повезло.
Я помню, как танцевали они на пятачке между детской кроваткой и книжными полками, пока катушечный магнитофон плевался жеваной лентой. Комкал, жевал, заглатывал, пропускал такты, слова…
Я больше не помню такого света.
Я больше не помню таких счастливых, абсолютно счастливых людей, у которых чего только не было. Собственной квартиры, денег (их всегда не было), возможности путешествовать, покупать, покупать, покупать…
Это была крохотная комнатка. В которой смешалось все, – подтяжки, прищепки, книги, белье, опять книги, игрушки.
Это была очень светлая комнатка, в которой никогда не было порядка.
Мебель была… ну, вы понимаете, какая в ней была мебель.
Корявая, тонконогая эклектика 60-х, – еще не пришло время югославских гарнитуров, – а для нас оно так и не пришло, – обошлось как-то, знаете ли, хотя полки, книжные полки множились в геометрической прогрессии… вот здесь нам равных, пожалуй, не было.
Но что-то случилось.
Света убавилось. Как будто кто-то невидимый деловито завинчивал лампочку, – из последующих времен я помню сумерки, вечера, ночи.
То ли полок стало много, то ли пространства между ними убавилось.
А, может быть, все дело в пленке?
Или в памяти…
Ночь, станция, огни
Мы избегаем тех, кто причинил боль нам, и тех, кому причинили ее мы сами. Вот и тянемся к случайным путникам. Ночь, станция, незнакомый
пейзаж за окном. Проще говорить в темноте, поверять тайны тени.Попытки пробежать на цыпочках, не задевая никого, смехотворны. Мы задеваем, нас задевают.
Неуязвимость, холодность, неприступность – блеф.
Внутри мраморной статуи – плачущее, зыбкое, жалкое.
Чем шире развернуты плечи, тем уязвимей.
Жалкого не жаль. Бесконечно жаль гордого.
***
Есть люди как крепкий чай. А есть – одноразовые пакетики с пылью.
Пыль по вкусу напоминает чай, но это пыль. Эрзац. Это только кажется, что пыль безобидна. Пыль проникает повсюду, расширяет границы владений. Пара глотков – и она – в вас.
Озирается торжествующе, закидывает ногу на ногу, просит прикурить.
Видимо, всерьез считает себя чайным листом.
Кондуктор не спешит
Я не скучаю по этим городам, разлинованным, будто ученическая тетрадка в клетку и в линейку, – с пришпиленным канцелярскими кнопками душным небом, с ртутным столбом не ниже тридцати двух в тени.
Я не тоскую по ночным сиренам, ароматам подержанной мебели, чужим домам, темным подъездам.
По супермаркетам с дрожащей неоновой подсветкой и пирующими за ширмой крысами в человеческий рост.
По-прежнему грохот трамвая и чавканье нагретого асфальта. Стучат колеса, дребезжат окна.
Моя тоска проступает углами, топорщится. Об нее можно уколоть пальцы. Моя тоска сшита из безупречного материала. Ему сносу нет. Отличная мануфактура. В наследство досталась она мне. Плещется волной.
Все оттенки серого. Медленно раскатывается рулон, оставляя квадратные следы пыли.
Кондуктор не спешит. Медленно отрывает билет. Смотрит в упор, не отрывая глаз.
Зайцев он вычисляет издалека.
По особому, заячьему трепету, сгустку пугливой субстанции, облачку тревоги, запаху паленой шерсти, шороху боязливых лап.
Сквозняк
Ты там совсем изменилась, – печально констатировала мама, вглядываясь в мое побледневшее лицо, – раньше тебе хватало воздуха, – действительно, – возможно, раньше – о, это пресловутое «раньше»!
Возможно, раньше отсутствие его, этого самого воздуха, казалось нормой, – разве что в далеком и прекрасном детстве было его в избытке, – когда весь мир казался палисадником, а «деревья были большими»
Тогда еще далека была я от мысли о каком бы то ни было возвращении (организм мой выдерживал разве что недели две), да и то ограничивался милыми сердцу парковыми аллеями, центральными проспектами, добрыми улочками еще не изуродованного Подола и Андреевским спуском, еще не выкрашенным в веселый канареечный цвет.