Счастливые люди
Шрифт:
Магазины заполнены рождественскими украшениями, что говорит о неизбежности новой зимы, и что, как всегда, меня угнетает. В эти предпраздничные, исполненные всеобщего ликования дни, приходится слушать колядки (типичные рождественские песни), и это наполняет меня инстинктом убийцы. Короче говоря, нет зла, которое длится сто лет.»
Нет зла, которое длится более ста лет, и зима, представьте, тоже конечна.
Ну, несколько дней ноября, а там и до рождественских недолго, – каких-то несколько недель, – предновогодняя суета, сам, собственно, праздник, –
Когда-то все было не так. Не было всех этих цветных и легких одежек, не было сверкающих зазывно неоновых вывесок.
Вся страна, как один, вязла в сугробах, проваливалась по пояс, брела по угрюмым малоосвещенным улицам, – все в темных тяжелых пальто и странных головных уборах, одинаково уродующих красавиц и дурнушек.
И длилось это сто лет. Сто лет до настоящей весны, – кто доживал, тот первым распахивал форточку, расстегивал пуговицы, стягивал шапку, рейтузы, тяжелые сапоги…
Всегда находился первый. Или первая.
Выходя из дому, я громко хлопала дверью и поднималась на этаж выше. Там, подпрыгивая на одной ноге, торопливо сдирала рейтузы, комкала и укладывала на дно школьного портфеля. Если портфель оказывался забитым, в запасе был ящик для писем и газет.
Я кралась под окнами и сворачивала за угол, а там стягивала шапку, расстегивала пуговицы пальто и теперь уже шла не торопясь, подставив лицо и шею колючему ветру, – конечно же, ангина к концу четверти мне была обеспечена, но кто думал об ангине в предчувствии скорой весны!
В начале зимы я обреченно вытаскивала с антресоли вязаный колпак, – его полагалось надвигать на лоб, – я помню это омерзительное ощущение, – голову сдавливало будто обручем, и я вспоминала прочитанного накануне в Айтматова, – «Буранный полустанок», – речь шла о манкуртах, которым натягивали на голову бараний желудок…
Понимаете, да?
Попробуйте походить по улице с натянутым на голову бараньим желудком, – ссыхаясь, он причиняет неудобство, потом – сильную боль, – в итоге он становится изощренной пыткой, в результате которой жертва лишается памяти…
Уже подходя к школе, я стягивала «бараний желудок» и, победно встряхивая волосами, поднималась по ступенькам.
К слову сказать, я честно старалась избавиться от него. Теряла, прятала, запихивала глубоко в шкаф, но…
Наступала очередная зима, и я втягивала голову в плечи, – время темных улиц и бараньего желудка, сжимающего виски. Время ламп дневного света, затяжной ангины и неизбежного унижения в виде бесформенного шутовского колпака.
На город надвигалось средневековое мракобесие.
После четырех улица умирала. На время оживала, конечно, – взрываясь хлопушками, конфетти, петардами, а после – вновь погружалась в сонную дремоту. Только снег поскрипывал под ногами либо чавкала оттаявшая грязь.
Каких-то сто дней, каких-то сто дней, – вот
если бы вычесть их, – все эти непрожитые часы и минуты, – а потом получить в порядке компенсации – уже весной, или летом – каждому, пережившему сто лет зимы.Любовь к сладкому
Если исчислять счастье в сахарных крупицах…
Когда страну накрыла Великая сахарная депрессия, мне было не до того.
Человеку, живущему в предчувствии вселенской любви, вообще не до народных волнений.
Интересно, каким выглядел город с высоты птичьего полета?
Бесконечные очереди – от Подола до Воскресенки, с Крещатика до Никольской слободы.
Если вы встречали знакомого, то в одном можно было не сомневаться – он шел за сахаром. Все говорили о сахаре, исключительно о нем.
И все же… все же…
Никогда так не мечталось, как в эти убогие дни.
Тоска по сладкому струилась по темным улицам, хлюпала под ногами.
Это была страстная, горькая, полная надежд весна.
Накрывшись одеялом, мы слушали «Аквариум», Чикаго, «женщину в красном». Мы пили дешевые вина и закусывали холодным горошком из банки. Вспоротая впопыхах, она напоминала разодранную акулью пасть.
Рок-н-ролл жив! – ее знали на политехнической, на университетской, – господи, – ее знал кожно-венерологический диспансер на Большой Васильковской и на Саксаганского, – кто не знал Наташку-выпь из политеха, тот не видел ничего, – таски! таски! (от слова «тащусь») – вопила она, воздевая два растопыренных коротких пальца, – пухлая, горячая, мягкая, с горящими никогда неунывающими глазами, она была сладка как южная ночь в Кентукки.
Сладка и безотказна, – любой подтвердит, – ау, где вы, – дети разных народов, кочующие племена, – дети Исмаила и Юсуфа, – вспоминаете ли ли вы о маленькой охочей до сладкого Наташке?
Сахарный песок был в цене. Излишки его огромными глыбами томились в неизвестных товарняках, на безымянных станциях, – таяли под хмурым мартовским небом, оставляли липкие потеки на снегу.
Кому-то все это было нужно.
– Рок-н-ролл жив! – в последний раз взлохмаченная шевелюра мелькнула в распахнутом окошке третьего этажа квж на Жилянской, – с зажатым в ладони сникерсом она улыбалась в проеме окна, – совсем как-то по-детски, – ничего блядского, ничего порочного не было в ее улыбке, обнажающей чуть скошенные передние зубы, – ветер перемен смыл даже память о ней, отчаянной девчонке из какой-нибудь смешной Коноплянки или Бердичева.
Пока сахарные магнаты подсчитывали барыши, страна томилась в предчувствиях.
Предчувствие весны, я вам скажу, ничуть не меньше, чем сама весна, и предчувствие перемен на подступах к счастью – не было ли оно тем самым, вожделенным, строго по пачке в руки, – женщина, больше не занимать, – я вон за той дамой в махровом берете
О рвении
Иронический склад ума предохраняет от любых форм религиозного рвения.