Сдается в наем
Шрифт:
Каждый вечер в половине седьмого начиналась «гасгача» колоколов: водопадом обрушивался звон, поднимаясь из города в долине и вновь низвергаясь разноголосицей перезвона. Отслушав гасгачу на четвёртый день своей болезни, Джон сказал неожиданно:
– Я хочу назад, в Англию, мама, солнце слишком печёт.
– Хорошо, дорогой. Как только тебе можно будет тронуться в путь.
Джону сразу сделалось лучше – и гнусней на душе.
Прошло пять недель со дня их отъезда из Лондона, когда они пустились в обратную дорогу. Мыслям Джона вернулась их былая ясность, только он вынужден был носить широкополую шляпу, под которую мать его подшила в несколько слоёв оранжевого и зелёного шёлка, и ходил он теперь предпочтительно по теневой стороне. Сейчас, когда долгая борьба скрытности между ними близилась к концу, Джон всё тревожней спрашивал себя, замечает ли мать, как ему не терпится скорее вернуться к тому, от чего она его оторвала. Обречённые испанским провидением провести сутки в Мадриде в ожидании поезда, они, естественно, ещё раз посетили Прадо. На этот раз Джон с нарочитой небрежностью лишь мимоходом остановился перед «Виноградаршей» Гойи. Теперь, когда он возвращался к Флёр, можно было глядеть не так внимательно. Задержалась перед картиной его мать. Она сказала:
– Лицо и фигура девушки очаровательны.
Джон выслушал со смущением. Поняла она или нет? Но он лишний раз
Стоя у борта рука об руку с сыном, Ирэн сказала:
– Боюсь, наше путешествие не доставило тебе большого удовольствия. Но ты был очень со мною мил.
Джон украдкой пожал ей руку.
– О нет, мне было очень хорошо – только под конец подвела голова.
Теперь, когда путешествие пришло к концу, минувшие недели засветились для Джона неизъяснимой прелестью, он в самом деле испытывал то мучительное наслаждение, которое попробовал передать в стихах о голосе, звенящем в ночи; нечто подобное чувствовал он в раннем детстве, когда жадно слушал Шопена и хотелось плакать. Он удивлялся, почему не может сказать ей так же просто, как она ему: «Ты была очень со мною мила». Не странно ли, что так трудно быть ласковым и естественным? Он сказал взамен:
– Нас, верно, укачает.
Их действительно укачало, и в Лондон они приехали ослабевшие, после шести недель и двух дней отсутствия, за всё это время ни разу не упомянув о предмете, который едва ли не всечасно занимал их мысли.
II. ОТЦЫ И ДОЧЕРИ
В разлуке с женой и сыном, отторгнутыми от него испанской авантюрой, Джолион убедился, как нестерпимо в Робин-Хилле одиночество. Философ, когда у него есть все, чего он хочет, не похож на философа, которому многого не хватает. Все же, приучив себя к смирению – или хотя бы к идее смирения, – Джолион заставил бы себя примириться с одиночеством, не вмешайся в это дело Джун. Он подал теперь в разряд «несчастненьких» и значит был на ее попечении. Она поспешно завершила спасение одного злополучного гравера, оказавшегося в то время у нее на руках, и через две недели после отъезда Ирэн и Джона появилась в Робин-Хилле. Маленькая леди жила теперь в Чизике, в крошечном домике с большим ателье. Представительница Форсайтов лучшего периода, когда ни перед кем не приходилось отчитываться, она сумела все же приспособиться к сокращению своих доходов таким образом, что это удовлетворяло и ее, и ее отца. Так как арендная плата за корк-стритскую галерею, которую он ей купил, составляла ту же сумму, что и причитавшийся с нее повышенный подоходный налог, дело разрешилось очень просто: Джуи перестала выплачивать отцу аренду. Восемнадцать лет галерея доставляла владельцу голые убытки, а сейчас, как-никак, можно было надеяться, что она начнет окупаться, так что для отца, по мнению Джун, не было никакой разницы. Благодаря этой уловке она сохранила свои тысячу двести фунтов годового дохода, а сократив расходы на стол и заменив двух обедневших бельгиек, составлявших штат ее прислуги, одной еще более обедневшей австрийкой, она располагала фактически прежним избытком для поддержки гениев. Прогостив три дня в Робин-Хилле, она увезла отца с собою в город. За эти три дня она прощупала тайну, которую Джолион скрывал два года, и тотчас решила его лечить. В самом деле, она знала для этой цели самого подходящего человека. Он сделал чудо с Полом Постом – замечательным художником, опередившим футуризм; и она рассердилась на отца, когда он высоко поднял брови, так как не слышал ни о враче, ни о художнике. Конечно, без «веры» он никогда не поправится! Нелепо не верить в человека, который вылечил Пола Поста так, что он только теперь опять заболел от чрезмерного усердия к работе или, может быть, к наслаждениям. Великое новшество этого целителя заключается в том, что он вступает в союз с природой. Он специально изучает нормальные симптомы здоровой природы, а когда у пациента не наблюдается какого-либо из естественных симптомов, он ему дает соответствующий яд, вызывающий симптом, – и больной поправляется! Джун возлагала на своего врача неограниченные надежды. Отец ее живет в. Робин-Хилле явно неестественной жизнью – необходимо пробудить симптомы. Он, как чувствовала Джун, утратил связь с современностью, а это неестественно; сердце его нуждается в стимулирующих средствах. В маленьком доме в Чизике Джун, со своей австрийкой (благодарная душа, столь преданная хозяйке за свое спасение, что теперь ей грозила, опасность расхвораться от непосильной работы) всячески «стимулировали» Джолиона в порядке подготовительного лечения. Однако брови его никак не могли опуститься. То вдруг австрийка разбудит его в восемь часов, когда ему только что удалось заснуть; или Джун отберет у него «Тайме», потому что неестественно читать «такую ерунду» – он должен интересоваться «подлинной жизнью». Он пребывал в непрестанном удивлении перед ее изобретательностью, особенно по вечерам. Ради его блага, как заявила она, хоть он подозревал, что и сама она кое-что для себя извлекает из такого метода лечения, Джун собирала у себя весь двадцатый век, поскольку он светил отраженным светом гения; и век торжественно проходил перед ним по ателье в фокстроте или в другом, еще более «заумном» танце – в уанстепе, ритм которого так не соответствовал музыке, что брови Джолиона почти терялись в волосах от, изумления перед тем испытанием, коему подвергалась сила води танцующих. Зная, что в Ассоциации акварелистов он, по общей оценке, занимал место позади каждого, кто претендовал на звание художника, Джолион усаживался в самый что ни на есть темный уголок и вспоминал ритмы, на которых когда-то был воспитан. А если Джун подводила к нему какую-нибудь девицу или молодого человека, он смиренно поднимался до их уровня – насколько – это было для него возможно – и думал: «Боже мой! Им это должно казаться таким скучным». Питая, как некогда его отец, постоянное сочувствие к молодежи, он все же устал становиться на ее точку зрения. Но все это его «стимулировало», и он не переставал изумляться неукротимой энергии своей дочери. Время от времени на её ассамблеях появлялась, презрительно сморщив нос, сама гениальность; и Джун всегда представляла
её отцу. Это, по её убеждению, было для него особенно полезно, ибо гениальность является естественным симптомом, который у её отца всегда отсутствовал, – так она считала при всей своей любви к немуюУверенный, насколько это возможно для мужчины, что Джун его родная дочь, Джолион часто дивился, откуда она у него такая: красного золота волосы, теперь заржавевшие своеобразной сединой; открытое, живое лицо, так не похожее на его собственную физиономию, тонкую и сложную; маленькая, лёгкая фигурка, когда самой, как и большинство Форсайтов, был высокого роста. Часто задумывался он, какого происхождения этот вид: датского, может быть, или кельтского? Скорее кельтского, полагал он, судя по её воинственности и пристрастию к лентам на лбу и свободным платьям. Без преувеличения можно сказать, что он её предпочитал «людям двадцатого века», которыми она была окружена, хотя они по большей части были молоды. Но Джун стала проявлять усиленное внимание к его зубам, ибо этим естественным симптомом он ещё в какойто мере обладал. Её дантист не замедлил открыть «присутствие чистой культуры staphylococcus aureus» (которая, несомненно, может вызвать нарывы) и хотел удалить ещё оставшиеся у него зубы и снабдить его взамен двумя полными комплектами неестественных симптомов. Врождённое упрямство Джолиона встало на дыбы, и в этот вечер в ателье Джун он попытался обосновать свои возражения. У него никогда не бывало никаких нарывов, и ему хватит как-нибудь до конца жизни собственных зубов. Бесспорно, согласилась Джун, ему хватит их до конца жизни, если он их не удалит. Но если он вставит новые зубы, то сердце его будет крепче и жизнь длиннее. Это упорство, заявила Джун, симптоматично для всего его поведения: он не желает бороться. Когда он соберётся к врачу, вылечившему Пола Поста? Джолион выразил своё глубокое сожаление, но он отнюдь не собирался к врачу. Джун возмутилась. Пондридж, сказала она, великий целитель и прекрасный человек, и ему так трудно сводить концы с концами и добиваться признания своих теорий. И мешает ему как раз то безразличие к своему здоровью и предрассудки, какие проявляет её отец. Было бы так хорошо для них обоих!..
– Я вижу, – сказал Джолион, – ты хочешь убить двух зайцев сразу.
– Скажи лучше – вылечить! – вскричала Джун.
– Это, дорогая моя, одно и то же.
Джун настаивала на своём. Нечестно говорить такие вещи, не испробовав лечения.
Джолион боялся, что если он испробует, то уже вовсе не сможет говорить.
– Папа! – воскликнула Джун. – Ты безнадёжен.
– Не спорю, – сказал Джолион. – Но я хотел бы оставаться безнадёжным как можно дольше. Я не намерен трогать спящих собак, дитя моё. Не лают ну и хорошо.
– Это значит закрывать перед наукой все пути! – кричала Джун. – Ты не представляешь, до чего Пондридж предан своему делу. Для него наука выше всего.
– Как для мистера Пола Поста его искусство, не так ли? – возразил Джолион и затянулся папироской из слабого табака, которым он теперь себя ограничил. – Искусство для искусства, наука для науки. Мне хорошо знакомы эти господа энтузиасты, маньяки эгоцентризма. Они зарежут вас, не моргнувши глазом. Я, как-никак, Форсайт и предпочитаю держаться от них подальше, Джун.
– Папа, – сказала Джун, – если б только ты понимал, как устарели твои доводы. В наши дни никто не может позволить себе быть половинчатым.
– Боюсь, – промолвил с улыбкой Джолион, – это единственный естественный симптом, которым мистеру Пондриджу нет нужды меня снабжать. Нам с рождения дано быть сторонниками крайностей или держаться середины; хоть должен сказать, уж ты не сердись, что половина тех, кто проповедует крайности, на самом деле очень умеренны. Насколько можно требовать, настолько я здоров, – надо на атом успокоиться.
Джун молчала, узнав в своё время на опыте, как непреклонен бывает её отец в своей мягкой настойчивости, когда дело коснётся свободы его действий.
Джолион сам не понимал, как он мог проговориться дочери, почему Ирэн увезла Джона в Испанию. Он не слишком полагался на скромность Джун. Джун задумалась над этим известием, и её раздумье завершилось резким спором между нею и отцом, спором, который открыл Джопиону коренную противоположность между действенным темпераментом его дочери и пассивностью его жены. Он убедился даже, что не прошла ещё горечь от той их давнишней борьбы за Филипа Боснии, в которой пассивное начало так знаменательно восторжествовало над активным.
Джун считала глупым, считала трусостью скрывать от Джона прошлое.
– Чистейший оппортунизм, – заявила она.
– Который, – мягко вставил Джолион, – является творческим принципом действительной жизни, дорогая.
– Ох, – воскликнула Джун, – ты не можешь искренно защищать Ирэн в том, что она скрывает от Джона правду, папа! Если бы все предоставить тебе, ты рассказал бы.
– Может быть, но я сделал бы это просто потому, что так или иначе Джон всё равно узнает, и это будет хуже, чем если мы ему расскажем сами.
– Тогда почему же ты всё-таки не рассказываешь? Опять «спящие собаки»?
– Дорогая, – сказал Джолион, – ни за что на свете я не пошёл бы против инстинкта Ирэн. Джон её сын.
– И твой тоже, – возразила Джун.
– Как можно сравнивать отцовский инстинкт с материнским?
– Как хочешь, а, по-моему, с твоей стороны это малодушие.
– Возможно, – согласился Джолион, – возможно.
Вот и все, чего она добилась от отца; но дело это не выходило у неё из головы. Джун на выносила мысли о «спящих собаках». Её подмывало дать делу толчок, чтобы так или иначе разрешить его. Джону надо все рассказать, чтобы чувство его или зачахло, не распустившись, или же, расцветши назло прошлому, принесло плоды. И она решила повидаться с Флёр и составить себе собственное мнение. Если Джун на что-нибудь решалась, вопросы щепетильности отступали на второй план. В конце концов, она Сомсу двоюродная племянница, и оба они интересуются живописью. Она придёт к нему и заявит, что ему следует купить какой-нибудь холст Пола Поста или, может быть, скульптуру Бориса Струмоловского. Отцу она, конечно, ничего не скажет. В ближайшее воскресенье она пустилась в путь, и вид у неё был столь решительный, что на вокзале в Рэдинге ей с трудом удалось достать такси. Берега реки были очаровательны в эти дни июня – её месяца, – и Джун отнюдь не была бесчувственна к их очарованию. За всю жизнь не познав любовного союза, она чуть не до сумасшествия любила природу. Подъехав к изысканному уголку, где поселился Сомс, она отпустила такси, так как намеревалась, покончив с делом, насладиться прохладой реки и рощи. Таким образом, перед его дверьми она предстала скромным пешеходом и послала Сомсу свою карточку. Джун знала, что если нервы её трепещут, значит она делает чтото стоящее труда. А когда нервы не трепещут, тогда она знала, что пошла по линии наименьшего сопротивления и что благородство ни к чему её не обязывает. Её ввели в гостиную, на убранстве которой, хоть и чуждом ей по стилю, лежала печать требовательного вкуса. Подумав: «Слишком затейливо – много выкрутасов», она увидела в чёрной раме старинного зеркала фигуру девушки, входившей с веранды. Вся в белом, с белыми розами в руках, отражённая в серебряно-сером озере стекла, она казалась видением – точно прелестный призрак явился из зелёного сада.