Сделка
Шрифт:
— Я тоже был таким же, как он! — крикнул я. — Неужели все должно быть именно так, а не иначе?
Я орал в пустоту, потому что был сыт по горло своими собственными секретами и своим собственным положением, своими масками на любой случай жизни и своим притворством. Меня тошнило от Брукса Аткинсона. Дождь затуманил мои очки. Я снял их и стал выглядеть чуточку непохоже на него. Неожиданно, без всякой к тому причины, я преисполнился отвращением к «Нью-Йорк Таймс», ко всему «лучшему» в нашей цивилизации, как, впрочем, и ко всему худшему. Я почувствовал выпадение из этого общества, я больше
— Я исключен из него! — сказал я. — Я не принадлежу ему!
Затем я подумал: а куда я могу пойти? А что смогу делать?
Начну от обратного. По крайней мере знаю, чего я не хочу, знаю, что я делать не могу. Потому что то, что я делал, едва не свело меня в могилу. Я едва ускользнул от лап смерти.
Любовь, осиянная похотью злой, Как лампа в могиле…Не знаю, так ли это, возможно, и так. «Могила». Да, эта часть верна. Я был внутри, сейчас — снаружи. А большинство осталось там — внутри. И «такая же жизнь» все еще идет где-то, как спрашивал Жук, или нет? Идет или нет? Должна идти. Ведь во мне она продолжается.
А похоть? Да. Моя личная похоть — единственное, что сумело удержать меня от неизбежной гибели. Мое лицемерие в годы успеха. Моя неверность. Моя аморальность, мое плотское бешенство! Мое же благородство, верность, вера, вся строгая и приличная часть моего «я» были маской, и эта маска, как в одной старой-престарой сказке, въелась в мою кожу, стянула рот и едва не удушила меня. Когда я лгал, подличал и изворачивался — это было бегство от заведенного порядка вещей, от порядка, убивающего меня. Этот порядок чуть меня не доконал.
Шагая по Бродвею, заполненному толпами «продаваемых и продающихся», по словам Жука, я поклялся, что отныне буду делать только то, что не идет вразрез с моим мироощущением, и плевать на последствия, даже если это поставит меня перед фактом собственной ничтожности и перед презрением всего мира. Может, сия крамола подстегнет своим бичом рост моей личности. Более не буду переодеваться ни в кого и не буду прятаться от самого себя, не буду законопослушным по отношению к людским договорам и договорчикам, в составлении которых я не принимал участия и с положениями которых я не согласен.
Я поимел предчувствие прямо перед «Астор-отелем», что я вполне созрел, чтобы вырвать из стены все крюки, на которых подвешена моя жизнь. Я возвращаюсь к морали тянущихся друг к другу женского сосца и похотливого рта. И да падет на меня порицание и осуждение ханжей! И все-таки я перехожу Рубикон. С той жизнью покончено. Навсегда.
Меня спасет неприятие самого себя, подумал я.
Мое достоинство — ненависть к себе.
Я вспомнил строчку, наверно из Библии: «Чтобы спасти свою жизнь, ты должен потерять ее!» Кто бы ни был автор — он прав. Чтобы жить по-новому — надо умереть.
Чудовищнее Парамаунт-Билдинга зданий нет! Часы на его башне показывали без десяти час. Я остановил такси.
Предполагать, что Гвен все еще ждет меня, было нелогично в последней степени. И все-таки я надеялся, что ждет. Ведь она, думал я, такая же, как и я! Мы различны в частностях, в основном
же — как одно целое. Она такая же неприкаянная самопожирательница, затерянная на улицах нации одинаковых улиц. Она будет дома и будет ждать меня.Так оно и было. Автомат двери в подъезде открылся через секунду после того, как я нажал кнопку ее квартиры. Дверь самой квартиры тоже была открыта для меня. Гвен сидела в кресле и вязала. А на софе лежал и читал «Спорт Иллюстрейтейд» мужчина, которого она представила мне как Чарльза.
Глава пятнадцатая
— Я получил образование инженера, — говорил Чарльз. — И, соответственно, это — большая подмога. Как вот сейчас. Я занимаюсь созданием сети маленьких сухих химчисток, по типу прачечных самообслуживания. По-моему, дело стоящее, а, Гвен?
Гвен никак не отреагировала, будто и не слышала. Он повернулся ко мне.
— Мне хотелось бы показать вам одну, если найдете время.
Я сидел одеревеневшим истуканом. Выражение лица — сплошная загадка.
— Я в Нью-Йорке ненадолго, — сказал я.
— В этой области химчистки — следующий шаг. Вы так не думаете? — Он повернулся к Гвен. — А твое мнение? Нет?
Сосредоточенность Гвен над процессом вязания была достаточна, чтобы создать напряжение для освещения всей комнаты.
— Ответа не последовало, — подытожил Чарльз и рассмеялся. — Я страшно рад, что мы наконец встретились. Гвен молчит про вас. Но я люблю держать карты открытыми. Знаю, что вы были когда-то близки… — Его голос затих.
— Как-то… — сказал я, ожидая, что он закончит.
— Но вы ведь знаете Гвен. Видите — все молча. Гвен!
Спицы раздраженно звякнули.
Чарльз обернулся ко мне.
— Иногда кажется, что она не слушает, — сказал он. — Но проходит время и выясняется, что она помнит каждое слово, даже то, что уж и сам забыл.
Я изучал Гвен. На лице появились легкие тени напряженных морщин. Глаза напоминали глаза ребенка, который отчаянно хочет получить что-то запрещенное и не намерен отступать от задуманного. Она взглянула на меня из-под ресниц и снова опустила глаза на вязание.
— Эй, Гвен! — сказал Чарльз. — А выпить-то гостю? Забыла?
Гвен молча встала.
Я присмотрелся к Чарльзу. Хорошо сложен, косая сажень в плечах, объемен в груди, мускулы слегка оплыли — так бывает, когда атлеты бросают спорт. Он напоминал — мог даже сойти при случае — Хаггерти, атташе Эйзенхауэра по вопросам печати. Пиджак он снял, а галстук оставил. В нагрудном кармане рубашки торчал пенал с разноцветными карандашами и миниатюрная линейка. Зажим из золотой цепочки крепил галстук к рубашке.
Гвен не забыла, что и из каких бокалов я пью. Она протянула мне, не глядя, напиток и вернулась к вязанию. С близкого расстояния я увидел, что линия от ее носа ко рту и линия ото рта к подбородку соединились. Она изменилась в худшую сторону. Морщины.
— …Но я уже перебрал лимит времени. — Чарльз рассуждал о чем-то другом, я не слышал начала. — Точный расчет по времени — это все. Впрочем, вы лучше меня знаете эти тонкости, поскольку кое-чего достигли. А мне на помощь пришла Гвен и подбросила идею о химчистках самообслуживания. Гвен, помнишь?