Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе
Шрифт:
И отныне Рахиль исчезает из библейского рассказа. Правда, Томас Манн заставляет своего Иакова вспоминать ее на тысячу ладов, снова и снова, но автор Книги Бытие упоминает о ней только один еще раз — много лет спустя, в стране Египетской. Когда умирающий Иаков собирается благословить своих сыновей, Иосиф приводит к нему двух своих детей — Ефрема и Манассию, и вдруг Иаков, глядя на этих внуков Рахили, вспоминает ее саму, и ее смерть вспоминает тоже — в страшной тоске, с чувством вины, которое мы ощущаем и в его словах, свидетельствующих о том, что она все это время продолжала жить в его сердце, и в мучительной печали его рассказа: «Когда я шел из Месопотамии, умерла у меня Рахиль в земле Ханаанской, на дороге, не доходя несколько до Ефрафы, и я похоронил ее там на дороге к Ефрафе, что ныне Вифлеем» [126] . «Не доходя несколько до Ефрафы» — потому что поспеши и дойди он до этого поселка, то там, быть может,
126
Быт. 48, 7.
На первый взгляд Рахиль отлучена от национального пантеона. Той, кто в конце концов получил высший почет, оказалась Лия, ее соперница. Но лично меня ничуть не удручает одинокое погребение Рахили, и я даже рад, что она не похоронена в этой отвратительной пещере, рядом со злобной Саррой и лживой Ревеккой, под ногами тех фанатичных паломников, что толкутся и толкаются там. Как многозначителен тот факт, что они поклоняются именно Пещере праотцев, а не могиле Рахили.
Через много лет после ее смерти о ней вспомнил еще и пророк Иеремия — человек, которого злобно преследовали и даже бросили в темницу невежественные националисты того времени. Именно о Рахили он вспомнил, а не о Лии. О ней, а не о Сарре и не о Ревекке. Именно он, человек, который сказал: «Проклят день, в который я родился» [127] , — сумел увидеть в Рахили нашу подлинную праматерь и, вдохновленный ею, подарил нам замечательные стихи: «Голос слышен в Раме; вопль и горькое рыдание; Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться о детях своих, ибо их нет» [128] .
127
Иер. 20, 14.
128
Иер. 3l, 15.
Что же касается погребения Рахили вдали от мужа, то не будем забывать, что их любовь и при ее жизни была самой большой, когда они не были вместе — в те семь лет, когда Иаков работал за нее для Лавана. Библия говорит, что благодаря любви эти семь лет были для него как семь дней, но и мы, чей слух ласкают эти замечательные слова, и сам Иаков знаем правду. Не случайно он с раздражением и болью говорил о годах своего служения Лавану: «Я томился днем от жара, а ночью от стужи; и сон мой убегал от глаз моих» [129] . Любовь наполнила Иакова терпением и дала ему силы, но те годы, давайте признаем правду, не были как несколько дней. То были долгие, и тяжелые, и горькие годы.
129
Быт. 31, 40.
Этот разговор о любви сбил меня с пути — ведь мы говорили о путешествиях: об уходе из дома, удалении от него, стремлении по пути судьбы, опасности и неожиданности. Томас Манн, который настойчиво подчеркивает эти опасности, предлагает в этой связи интересное сравнение, сопоставляя большое странствие Иакова через Сирийскую пустыню, из Ханаана в Харран, с коротким переходом Иосифа из Хеврона в долину Дофан.
В Библии это сходство едва намечено. В обоих случаях балованный сын отправляется в путь на фоне вражды с братом или с братьями, и оба путешествия оказываются дольше, чем думалось. Иаков вернется и больше не увидит родителей. Иосиф попадет в Египет, будет считаться мертвым, но снова увидит своего отца спустя много лет.
В «Иосифе и его братьях» возникают дополнительные черты сходства между этими путешествиями. Например, в обоих случаях в путь выходят на заре и в обоих уходящего провожают родители — Иаков в случае Иосифа и Ревекка в случае самого Иакова. Томас Манн подчеркивает также промежуток времени, которому предстоит пройти, прежде чем расстающиеся встретятся снова:
Он долго не отпускал сына, бормотал благословения, прижавшись к его щеке, снял с себя охранную ладанку и повесил ее на шею отбывающему […] словно Иосиф уезжал неведомо на какой срок или даже навсегда.
По сравнению с дорогой Иакова до Харрана путь Иосифа из Хеврона в долину Дофан не особенно велик, примерно сто километров. Но Иаков относится к нему так, будто мальчик отправляется за тридевять земель. «Человек ведет себя подчас несоответственно обстоятельствам», — говорит автор.
И вот еще пункт сходства: оба путешествия заканчиваются возле источника воды. Один из них — тот колодец, от которого Иаков отвалил камень, а второй — та яма, в которую бросили Иосифа. Но колодец, у которого
Иаков встречает Рахиль, — это источник жизни, надежды и любви, а яма Иосифа в долине Дофан — это высохшая яма смерти. Технически, будь в этой яме вода, Иосиф должен был бы утонуть, но сухая яма больше напоминает могилу, чем колодец.Вообще, стоит обратить внимание на то, что колодец и яма — это центральные метафоры «Иосифа и его братьев». Ведь даже вся эта книга начинается со слов: «Прошлое — это колодец глубины несказанной». И соответственно каждый раз, когда на пути героев оказываются ямы или колодцы, Томас Манн не оставляет расшифровку их символического значения на усмотрение читателя и его эрудиции. Так он делает в первом же описании Иосифа, когда тот сидит на краю колодца и, подобно еврейскому Нарциссу, вглядывается в свое прекрасное отражение. И уже в этой картине, которая вся — юность и красота, для которых колодец служит всего лишь зеркалом, уже в ней страх витает над бездной:
Как странно, как выспренне и многозначительно прозвучали слова старика, когда он намеком выразил свое опасение, что Иосиф упадет в водоем! А получилось так потому, что Иаков не мог подумать о глубине колодца, чтобы к этой мысли не примешалась, углубляя и освящая ее, идея преисподней и царства мертвых. […] Это был мир, куда погружались небесные светила после захода, чтобы в назначенный час снова подняться, но ни одному смертному, проделавшему путь в эту обитель, вернуться оттуда не удавалось. Это был край грязи и кала, но также золота и богатств; лоно, куда бросали зерно и откуда оно всходило питательным злаком, страна черной луны, зимы и обуглившегося лета, куда спустился и ежегодно спускался растерзанный вепрем вешний овчар Таммуз, после чего земля переставала родить и, оплаканная, скудела до той поры, покуда Иштар, его супруга и мать, не отправлялась на поиски его в ад, не ломала пыльных запоров его застенка и с великим смехом не выводила из ямы возлюбленного красавца, владыку новорасцветшей флоры.
И позже, когда Иосифа ждет другая яма — сухой колодец в долине Дофан, Томас Манн снова говорит о том же:
«В яму!» — таково было единодушное решенье… […] сказав на своем языке «бор», братья выразились односложно-многозначительно; слог этот нес в себе и понятие колодца, и понятие темницы, а последнее, в свою очередь, было настолько тесно связано с понятием низа, царства мертвых, что слова «темница» и «преисподняя» значили одно и то же и употреблялись одно вместо другого, тем более что и колодец в собственном смысле слова был уже подобен входу в преисподнюю и намекал на смерть даже своей круглой каменной крышкой; ибо камень закрывал его жерло, как тень — темную луну.
Томас Манн упоминает здесь значительную часть мифологических ассоциаций своего романа. К теме ямы, колодца и преисподней он добавляет луну которая своей смертью и возрождением напоминает умирающих и воскресающих богов, о которых мы уже говорили и к которым мы еще вернемся. И вот так, из «несказанной глубины» колодца прошлого, мы черпаем не только воспоминания и отражения, но также параллели и ассоциации, сравнения и образы. Это колодец прошлого и бездна преисподней, подземное царство и яма для арестантов. Это долина смерти, это могила и чрево, это и вход в ад, и это же великая бездна:
То была бездна, куда спускается истинный сын, составляющий одно целое со своей матерью и носящий с ней платье попеременно. То была подземная овчарня, Этура, царство мертвых, где владыкой становится сын, пастух, страдалец, жертва, растерзанный бог.
В одном предложении здесь собраны ассоциации с Изидой и Озирисом, с Иисусом и Марией, с Астартой и Таммузом, по которому плачут женщины [130] .
И вот так, проходя между ямами пустыми и ямами, что полны рассеченными ягнятами [131] , между воскресающими и умирающими богами и растущей и убывающей луной, Томас Манн не оставляет места для сомнения. Ни в отношении символического смысла ямы, ни в отношении символического значения Иосифа. Вот он снова — умирающий и пробуждающийся бог, с которым весь мир живет и умирает, от лета к зиме, от цветения к увяданию, от осенней смерти к весеннему возрождению. И когда он будет описывать братьев, набрасывающихся на Иосифа, то уподобит их не только шайке насильников, но и огромному хищнику, проливающему кровь так же, как вепрь, что пролил кровь Адониса, ударив его клыком в бедро и заставив Афродиту искать его потом в стране мертвых.
130
«И привел меня ко входу во врата дома Господня, которые к северу, и вот, там сидят женщины, плачущие по Фаммузе» (Иез. 8, 14).
131
В ивритском переводе книги Т. Манна выражение «растерзанный бог» передано теми же словами, которыми в ивритском оригинале Библии описывается обряд рассечения животных (Быт. 15, 10).