Секс в кино и литературе
Шрифт:
Но вернёмся к главной теме: какие бы доводы ни приводил Сарториус в свою защиту, его садистские черты – факт очевидный и неприглядный. Правда, у зрителей нет достаточных оснований, чтобы считать, что он, подобно Кельвину, страдает парафилией.
Что касается садизма самого Криса, то в отношении к нему Лем не всегда последователен. Особенно уязвима мелодраматическая вторая половина романа. Её содержание – муки любви героя к Хари-3. Отчасти именно из-за них Крис поначалу не хочет выступить ходатаем перед Океаном: “Полная запись всех мозговых процессов будет послана в глубины этого необъятного безбрежного чудовища. Подсознательных процессов тоже. А если я хочу, чтобы она исчезла, умерла?”
Итак, Крис боится своего подсознания. При этом он утверждает, что любит не своё воспоминание о покойной, а именно её, Хари-3. Ведь она из любви к нему готова на любые жертвы и муки, на которые “не пошли бынастоящие
Оставшись без неё, Кельвин отказывается покинуть станцию, хотя все земляне решили вернуться домой. “Да, я хочу остаться. Хочу”, – твердит он Снауту. Собственные размышления Криса по этому поводу не слишком вразумительны:“Во имя чего? Надежды на её возвращение? У меня не было надежды. Но жило во мне ожидание, последнее, что осталось от неё” . Похоже, он ждёт от Океана новых чудес и, возможно, пришествия Хари-4.
Лем словно забыл о садистских пристрастиях своего героя. Он предлагает читателю поверить в чудесное перерождение Криса. Что если Хари-3 сделана по матрице памяти прежнего Криса, того, кто довёл до гибели свою жену? На Солярисе же он переродился: стал чутким, преодолел садизм и научился любить! По этой версии Лема, чувства нового Криса созвучны полным любви и тревоги словам Поля Верлена, обращённым к Артюру Рембо:
Любовь моя! Тебе, такому чуду, –
Как первоцвету, жить одну весну!
О тёмный страх, в котором я тону!..
Усни, мой друг. Я спать уже не буду.
***
О бедная любовь, как ты хрупка! …
По Лему, потеряв Хари повторно, Кельвин утратил душевный покой и, как уже говорилось, решил остаться на Солярисе. Между тем, Снаут напоминает безутешному влюблённому, что в ракете, вращающейся вокруг планеты, заперта Хари-2. Обречённая на вечные муки в разлуке с “хозяином”, она издаёт непрерывный жуткий вой, от которого содрогаются стены её космической тюрьмы. Может быть, стоит вернуть её с околопланетной орбиты на станцию и заключить в свои объятья?! Крис уклоняется от ответа. Так что трогательная версия о душевном преображении героя романа и о муках его нежной любви к Хари-3 теряют всю свою убедительность. Не чересчур ли добр Океан, простивший Крису Кельвину его грехи?
Чувствительная история любви Криса и его “воскресшей” жены, щедро сдобренная мистикой, положена Стивеном Содербергом в основу американской версии “Соляриса”. Несмотря на полное единодушие писателя и режиссёра, особого успеха на кинофорумах фильм не имел и премий не получил. Его преимущество перед шедевром Тарковского состоит лишь в том, что Гибарян вновь стал Гибарианом, утратив армянское происхождение, кавказский тип лица и гортанный акцент. Всё это было обретено им невольно из-за неточной транскрипции его фамилии в русском переводе. Она, как и фамилия Сарториуса, восходит к латинским корням и, возможно, служит подсказкой читателю. Gibba – “горб”; gibberosus – “запутанный”, “сложный”, а также “горбатый”. Таким образом, слово “Гибариан” ассоциируется с тайным и сложным уродством, вдруг ставшим явным, словно горб.
Мелодраматические мотивы романа оставили Тарковского равнодушным. Его Крис ничего не ждёт от Океана; он без сожалений и раскаяния покидает и станцию, и Хари-2, мучающуюся на околопланетной орбите.
Главное отступление от книги – введение в число действующих лиц отца Криса. Оправданность такого шага очевидна: без него не было бы апофеоза фильма – сцены “возвращения блудного сына” и прощения Океаном людских прегрешений и девиаций.
Но если космический разум понял и простил и Кельвина, и обитателей станции, и человечество в целом, то сам Тарковский пессимистически самокритичен. В конце фильма Крис жёстко признаётся, повторяя слова, уже сказанные им раньше в связи с самоубийством земной Хари: “В последнее время наши отношения с ней совсем испортились” . Теперь он произносит их после самоустранения Хари-3. Трагический круг замкнулся: Крис остался человеком, неспособным любить. Таков неутешительный итог фильма.
“Будь ты дитя небес иль порожденье ада…”
Пессимистом предстаёт перед читателями и польский писатель Ежи Анджеевский, автор повести-притчи “Врата рая”. Подобно Снауту из “Соляриса”, он видит в девиациях и перверсиях – гомосексуальности, педофилии, садомазохизме – движущие силы истории. Но, в отличие от Тарковского, Анджеевский чужд самой идее о том, что прогресс достигается в ходе преодоления людьми их слабостей и пороков. Чем
одержимее тянется к любви и к добру граф Людовик, садомазохистский герой его повести, тем глубже вязнет он во зле, тем больше людей губит. Врата рая оказываются входом в ад.На взгляд сексолога, такая постановка вопроса не совсем справедлива, но она заслуживает самого тщательного анализа.
Историко-философская повесть Анджеевского написана своеобразно. Она состоит всего из двух грамматических предложений, второе из которых гласит: “И они шли целую ночь” . Первое же – весь остальной текст повести. Гигантская суперфраза передаёт ритм непрерывного шествия огромной толпы; включает в себя диалоги безымянного монаха-исповедника с каждым из его спутников; отражает поток их сознания, сопровождаемый комментариями рассказчика. Особый синтаксис книги, скрупулёзно сохранённый мной в цитируемых из неё отрывках, – мастерский приём Анджеевского, хотя, возможно, и требующий от читателя обострённого внимания: “на исходе была уже пятая неделя с того предвечернего часа, когда Жак из Клуа, прозванный Жаком Найдёнышем, а в последнее время называемый Жаком Прекрасным, покинул свой шалаш над пастбищами, принадлежащими деревне Клуа, и сказал четырнадцати деревенским пастухам и пастушкам: Господь всемогущий возвестил мне, чтобы, противу бездушной слепоты рыцарей и королей, дети христианские не оставили милостью своей и милосердием город Иерусалим, пребывающий в руках нечестивых турок, ибо скорее, нежели любая мощь на суше и на море, чистая вера и невинность детей могут сотворить величайшие деяния…”
Речь идёт о так называемом крестовом походе детей (или “пастушков”).
В ходе первого рыцарского похода крестоносцы завоевали Иерусалим. Когда войско мусульман покинуло город, рыцари Христа устроили всеобщую резню, кровью мирных жителей залив мостовые, мечети и синагоги. Случилось это в 1099 году, не сделав христианский мир ни лучше, ни счастливее. Сто лет спустя мусульмане вновь захватили многострадальный город, и участники последующих крестовых походов уже ничего не могли с этим поделать. Четвёртый же из “освободительных” походов даже не достиг Палестины. Христово войско вместо Иерусалима захватило Византию и её столицу, вырезав, изнасиловав и ограбив сотни тысяч христиан-греков. Культурные ценности и древние пергаменты безжалостно уничтожались; драгоценности, золотые изделия и церковные реликвии выгребались из дворцов и церквей Константинополя. Рыцари увозили награбленное по своим замкам в Европу, причём большая часть сокровищ погибла в пути или была отобрана другими бесчисленными разбойниками и ворами: турками, болгарами, печенегами, половцами. (Робер де Клари “Завоевание Константинополя”).
Это злодеяние произошло в 1204 году, оставив страшные воспоминания у юного героя повести Алексея, византийского грека. О них он поведал священнику в пешей исповеди в самом начале крестового похода детей: “ночью я проснулся средь трепещущих отблесков огня, среди гула, бряцания оружия, воя, женского плача и стонов умирающих, возле меня стояли женщина и мужчина, позади, за окном пылало яркое зарево, я помню только это зарево и мужчину с женщиной, стоявших у моего огромного ложа, это были мой отец и моя мать, но я не помню их лиц, не слышу их голосов, помню приближающийся в трепетном зареве гул, бряцание оружия, женский плач и стоны умирающих, в ту минуту огромная дверь внезапно, будто переломившись надвое, раскололась, и я впервые увидел его, он был юный, сияющий, и я сразу полюбил его, помню короткие вспышки его меча, потом, помню, на мои стиснутые у горла руки брызнули струйки, то была кровь моих родителей, кровь была у меня на руках, на губах, мне хотелось кричать, но я не кричал, а потом, вот это я помню, будто случившееся вчера, он ко мне наклонился, я зажмурил глаза, почувствовал его ладонь на мокром от пота лбу, мне хотелось плакать, но я не мог, так как чувствовал тошнотворный вкус крови на губах, помню он взял меня на руки, помню его склонившееся надо мной лицо, но что было дальше, не помню…”
Так восьми лет от роду Алексей Мелиссен попал к Людовику Вандомскому, графу Шартрскому и Блуаскому, одному из тех, кто в жажде власти и наживы грабил и жёг Константинополь; к тому, кто на глазах ребёнка убил его родителей, а затем стал его опекуном и сделал наследником старинного графского рода Франции.
Мальчик рос умным, крепким и выносливым; он отлично фехтовал, скакал верхом, стрелял из лука, во всём превосходя своих друзей-сверстников. По его словам, приёмный отец “рассказывалмне, тогда уже подростку, что в ту кошмарную ночь резни и пожаров, он, двадцатилетним юношей поклявшийся все свои богатства и дарования отдать делу освобождения из-под ига неверных Гроба Христа, в ту ночь словно очнулся и понял, что совершено тяжкое преступление, и меня, потерявшего отца и мать, спас, вынеся на руках из горящего дома, специально, чтобы искупить хоть малую толику зла, причинённого христианскими рыцарями, <…> атой весной он подарил мне пурпурный плащ со словами: через два года ты получишь золотые шпоры и золотой рыцарский пояс…”