Секс в кино и литературе
Шрифт:
Второй помехой стала Бланш, убежавшая с деревенской свадьбы к Жаку. Тот, не скрывал своей досады, прогоняя её прочь: “кого ты ищешь?– спросил я, тебя, – ответила она,– поцелуй меня, я промолчал, и она подошла ближе, уходи, – сказал я, боишься? – засмеялась она, – если у тебя ещё никогда не было девушки, я тебя научу, увидишь: возьмёшь меня один раз, и тебе захочется делать это со мной каждую ночь, уходи – повторил я, она стояла так близко, что я видел, как она побледнела и глаза её потемнели и сузились, кто у тебя в шалаше? – спросила она, никого, – ответил я, врёшь, – и хотела меня ударить, но я помешал ей, схватив за запястье, она рванулась: пусти, – и, когда я разжал пальцы, сказала, быстро дыша: ты ещё будешь на коленях умолять меня, чтобы я тебе отдалась, мне не пришлось в третий раз повторять: уходи, потому что, резко повернувшись, она побежала вниз, к лугам…”.
Прогнав Бланш, Жак вернулся в шалаш и улёгся на подстилку рядом с Людовиком. Тот спросил: “это была твоя девушка?, у меня нет девушки, – ответил я, – почему? – спросил
Как когда-то Алексею, Жаку впору было сказать: “можете делать со мной, всё, что хотите, господин…”. А утром он понял, что рядом с ним никого нет: “я лежал на своей подстилке и чувствовал себя более одиноким, чем когда-либо прежде, хотя я всегда просыпался в своём шалаше один, я подумал: всё это мне приснилось, и, подумав так, даже пожелал, чтобы это был только сон, но едва пожелал, в ту же минуту меня обуял страх, я сел на подстилке и вдруг увидел на своей руке этот драгоценный перстень, должно быть, уходя, он надел мне его на палец, когда я спал, поняв всё, я преклонил колена и возблагодарил всемогущего Бога, что это не было сном…”.
Скоро к пока ещё безгрешному Жаку пришли угрызения совести. Узнав от Алексея, что граф утонул в Луаре, разбушевавшейся в весеннем полноводии, Жак “спросил его: ты был с ним?, да, – ответил он, – весенние реки коварны, и не смог спасти?, не смог, – сказал он, – это произошло очень быстро, так камень идёт на дно, он говорил, а я думал: будь я с ним, я сумел бы его спасти”. “ Его смерть на моей совести: нужно было пойти с ним и уберечь его, но я остался в шалаше! И теперь ничто не возместит эту утрату!” – терзался пастушок, забывая, что Людовик сам не позвал его с собой.
Зато его позвал соперник, ставший к тому времени Алексеем Вандомским, графом Шартрским и Блуаским. Совсем недавно он жаждал лишь одного – чтобы Людовик“был рядом и своим телом защитил меня от одиночества, потерянности и страха, делай со мной всё, что хочешь, что б ты ни сделал, мне будет приятно”. Теперь же Алексей сам искушал Жака: “если ты пойдёшь со мной и при мне останешься, я сделаю всё, что ты пожелаешь, буду служить тебе и тебя защищать, буду для тебя всем, чем ты разрешишь мне быть, потому что люблю тебя с первой минуты, с тех пор, как увидел тебя, склонившегося над догоравшим костром, люблю, хотя и не знаю, рождена ли моя любовь только тобой и мной, только нами двумя, или её пробудил из небытия тот, кого уже больше нет, и тут Жак сказал: уходи, ты не пойдёшь со мной? – спросил я, нет, – сказал он, я вышел, сел на коня и, во второй уже раз, поскакал вперёд, к влажным пастбищам, лежащим внизу, но если тогда, в ту первую ночь, меня переполняли любовь и ревность, то теперь я чувствовал только отчаянье в сердце да пронзительный холод в пальцах и на губах, потом я остановился на краю луга возле того самого дерева, под которым он бил меня, лежащего на земле своим арапником, а потом в последний раз обнимал…”.
Вопрос Алексея: – “Ты пойдёшь со мной?” – теперь адресовался Бланш. А та была согласна на всё – на графскую опочивальню, лес, пустыню: “девка та появилась неожиданно, подошла ко мне и сказала: этот страшный человек опять будет нас бить?, раздевайся, –ответил я, – его уже нет, он лежит в тяжёлом гробу и единственное, что может делать, – гнить, потом, лёжа подо мной, обнажённая, она спросила: он тебя прогнал?, я взял её, ничего не сказав, она смеялась и стонала, я входил в неё, но перед моими открытыми глазами стояло лицо Жака, я растягивал медленно нараставшее наслаждение, чтобы подольше не исчезал этот образ, она смеялась и стонала, вдруг я услышал под собой, но как бы из дальней дали донёсшийся её короткий вскрик, прозвучавший как стон настигаемого смертью зверя, и, услыхав этот короткий вскрик, почувствовал себя властелином и повелителем этого тела, мною преобразованного в покорность и стон …”.
Казалось бы, теперь Алексей мог освободиться от мазохистской зависимости и стать новым человеком. Но, увы, ещё в шалаше Жака юноша понял, что от духовного гнёта Людовика ему никуда не деться и никогда не избавиться:“ты, придавленный тяжёлыми могильными плитами, я не думаю о тебе, но от тебя не освободился…”.
Между тем, сам Людовик перед смертью счёл себя полностью обновлённым и свободным от прежней страсти; таким его сделала любовь к Жаку. Разумеется, всё это было лишь самообманом. Впав в эйфорию, рыцарь наговорил отвергнутому любовнику много глуповато-напыщенных, наивных, бессвязных слов: “…обогащённый чувством, дотоле ему неведомым, чувством пленительным и новым, чувством, которое из пучины сомнений и горя выносит его на простор безудержной радости…”. Алексей, жизнь которого после этого сразу лишалась смысла, с горечью рассказывал монаху: “только одно я понял: в его жизни мне нет больше места, я должен вернуться в город, из которого он вынес меня на руках, когда мой родной дом пылал, а руки и губы были окроплены кровью моих родителей, которую он пролил, он говорил, это я помню и никогда не забуду: сейчас всё сошлось на том, чтобы нам расстаться и чтоб моя жизнь перестала быть твоей жизнью, а твоя моей, я спросил: когда мне уйти?, он сказал: ты получишь всё, что причитается человеку, который должен был стать моим наследником, когда мне уйти? – спросил я снова…”.
Изгнание Алексея было несправедливым, жестоким и бессмысленным поступком Людовика. Если бы он остался в живых, то убедился бы, что любовь прекрасного пастушка не способна изменить ни его сути, ни судьбы. Все трое, Людовик, Алексей и Жак, несвободны в своём выборе; сами того не зная, они запрограммированы на гибель.
Свобода выбора и “запрограммированность” в сексе и жизни
Удобнее всего проследить механизм такого программирования на примере Алексея. Подобно Гумберту из романа Набокова, он – продукт импринтинга (запечатления). В главе, посвящённой Лолите, этот феномен станет предметом более обстоятельного обсуждения. Сейчас же, забегая вперёд, скажем: в память Алексея навсегда впечаталась ночь кровавой резни. Мало того, пережитый ужас оказался спаянным с его сексуальностью. Видение “юного, сияющего”, неодолимо привлекательного рыцаря, возникшего на фоне зловещего зарева, неразрывно соединилось с всеобъемлющим и повсеместным страхом смерти, заполонившим город, с криками преследуемых и убиваемых, обильно текущей багровой кровью, бряцанием оружия. Всё это запечатлелось на всю жизнь: “…и я сразу полюбил его, помню короткие вспышки его меча, потом, помню, на мои стиснутые у горла руки брызнули струйки, то была кровь моих родителей…”.
Для возникновения импринтинга недостаточно одних только сверхсильных эмоций; нужен особый склад нервной системы. К нему приводят заболевания мозга, его травмы и ушибы, в том числе родовые, асфиксия (удушье). С Алексеем нечто подобное случилось в младенчестве. Об этом рассказал его воспитатель, разыскавший юного грека во Франции: “ты тяжело заболел и бредил в беспамятстве, лекари, все до одного, сомневались, можно ли тебя спасти, я же днём и ночью бодрствовал подле тебя, и, когда на третью ночь, не приходя в чувство, ты стал умирать, окостенел, а стопы твои и кисти рук, несмотря на жар, сделались холодными, как лёд, я взял тебя на руки и сказал: ты должен жить, ты должен услышать, что я говорю тебе: ты должен жить, не помню, сколько раз повторял я эти слова, может быть, десять, а может быть, сто, зато помню, что в конце концов ты открыл глаза и посмотрел на меня, держащего тебя на руках, ясным взглядом… ”.
Сексуальность Алексея сложилась по механизму импринтинга. Она неразрывно связана с потребностью подчинения сильной личности. Могущественный мужчина способен причинить своему любовнику боль и обречь его на унижение, но также может дать ему и чувство безопасности, утолить тревогу, спасти от кошмара одиночества. В этом секрет его сексуальной привлекательности. Появление Людовика в жизни ребёнка сопровождалось убийством его родителей, крушением привычного мира. Потому-то изначально любовник стал для него рыцарем тьмы. Да и сам мальчик оказался запрограммированным на зло, причём особый трагизм заключался в том, что, в отличие от крестоносца, он видел это зло без прикрас. Задолго до того, как они стали близки физически, Алексей вполне постиг мятущуюся грешную душу Людовика. Сам рыцарь не способен был понять себя так полно и точно, как это дано было его воспитаннику. Увидав в детстве звериное обличье религиозного фанатизма, воспринимая лишь тёмную ипостась своего любовника-крестоносца, Алексей раз и навсегда убедился в преступности крестовых походов. Он отрицал и существование Бога, недвусмысленно намекая монаху на свой атеизм (в эпоху тотального религиозного мышления юноша был явно незаурядной личностью!).
Итак, импринтинг сделал юного грека садомазохистом. Его любовное влечение к Людовику было его тяжким крестом и одновременно счастьем и смыслом жизни. Он не делал тайны из своей страсти и ни за какие блага не пожелал бы от неё отказаться. В этом убедился воспитатель, когда-то спасший его от смерти: “в егоголосе была печаль: значит, ты любишь человека, руки которого обагрены кровью твоих родителей, я повторил, не поднимая глаз: не хочу тебя больше видеть, и если ты ещё раз появишься на моём пути, я убью тебя или прикажу убить, хорошо, сказал он, помолчав, – я уйду, и ты меня больше не увидишь, но прежде чем уйти одно хочу тебе сказать: я проклинаю, Алексей Мелиссен, ту минуту, когда тебе, умирающему, крикнул: ты должен жить…”.