Семь фантастических историй
Шрифт:
После пронесшейся бури городок долго стоял оторопелый, затихнув, как мышь. Будто не в силах поверить, что такое мыслимо, во всяком случае в его пределах. Может статься, он сохранял в своем сердце верность юной лихой королеве, дарившей его улыбкой. Но когда голову рубят — это не шутка, и стоило ему взглянуть на то место, где прежде стоял дворец, и ему вспоминалось слово о возмездии за грех. Пришли тяжелые времена — война, гибель флота, государственное банкротство, суровая добродетель и строгая экономия. Вольные деньки XVIII столетия невозвратно миновали.
Но еще полвека спустя после трагедии юной королевы и ее премьера Хиршхольм пережил недолгое радостное возрождение.
Он не мог вечно каяться в грехах, к которым не был причастен, и, подобно остальному человечеству, не мог без конца исповедовать убеждение, что единственное наше спасение в робкой оглядке. ибо тому, кого суровая необходимость толкает к благоразумию, приятно вспомнить о беззаботных людях и временах. И, хоть никому не лестно, когда добродетель его матери ставится под сомнение, кто из нас не улыбался над шалостями наших бабушек? Когда мужчины носят бакенбарды, а дамы — широкополые шляпы и шали, грехи напудренных и стянутых корсетами предков уже кажутся
В это время жили в Хиршхольме два человека, каждый по-своему выделявшиеся среди прочих его обывателей.
Первый из них был, разумеется, заметным лицом в городе, человек не только богатый, почитаемый, но светский и обаятельный. Звали его Матисен, и он был пожалован королем в сан юстиции советника. Впоследствии ему даже поставили бюст при входе в одну из тех липовых длинных аллей, где так любил он гулять.
В то время, то есть в начале тридцатых годов, он был на шестом десятке и мирно благоденствовал в Хиршхольме. Но он был когда-то и молод, живал и в иных местах. Он даже, можно сказать, путешествовал, бывал во Франции, в Германии, в те роковые времена, что предшествовали идиллии: в дни Французской революции и наполеоновских войн. Там видел он многое и участвовал во многом таком, что и не снилось обитателям Хиршхольма, и те, кто знавал его в юности, говорили, что он вернулся домой с другими глазами. Прежде они у него были синие, а сейчас стали не то серые, не то зеленые. Если во время странствий он утратил юношеские иллюзии, он не очень по ним горевал, а взамен обзавелся талантом наслаждаться житейскими радостями. Нет лучшего места для убежденного эпикурейца, нежели провинциальный городишко. Юстиции советник пятнадцать лет вдовел и держал гениальную экономку и погреб, который сделал вы честь кардиналу. В Хиршхольме поговаривали даже, будто иной раз он коротал одинокий вечерок, вышивая по канве. Но пусть бы и так, чего ради, спрашивается, ему, в его положении, было отказывать себе в каком вы то ни было удовольствии в угоду условностям?
Среди сокровищ, которые вывез юстиции советник из своих путешествий, ни одно не ценил он так, как воспоминание о Веймаре. ибо он жил в Веймаре и два года дышал одним воздухом с Geheimrat'oм [122] Гете. Видеть великое лицом к лицу не каждому выпадает на долю, и таков уж закон природы, что кое-что врезается в нашу душу сильнее прочего. И воспоминания о блаженном городе и великом поэте до гробовой доски запечатлелись в сердце юстиции советника. Вот идеальный был человек — супермен, он даже сказал вы, будь слово уже тогда в ходу, — который сочетал в себе все качества, каким завидует, к каким стремится человечество: поэт, философ, государственный муж, друг и наставник князей, покоритель женщин. Юстиции советник не раз встречал Гете на своих утренних прогулках и слышал, как тот беседовал с сопровождавшими его друзьями. Однажды он был даже представлен великому человеку, встретил олимпийский, но такой человеческий взор, несколькими словами обменялся с божеством. Поэт обсуждал с господином Эккерманом какой-то вопрос, касаемый до скандинавской археологии, и господин Эккерман окликнул юного иностранца. Сам Гете дружески адресовался к нему и учтиво спросил, не поможет ли он им разъяснениями. Матисен склонился в глубоком поклоне и отвечал:
122
Тайный советник (нем.).
— Ich bin euer Excellenz ehrerbietigster Diener. [123]
Юстиции советник был человек необыкновенный и поползновения имел вовсе не те, что бывают у обыкновенных людей. Он по праву высоко ценил свое положение в Хиршхольме и не имел таких повседневных нужд, какие не мог вы тотчас удовлетворить. Что же до мечты, которую дo конца своих дней он лелеял вместе с образом Geheimrat'a, — увидеть себя самого в своем более скромном мирке суперменом в миниатюре, — так он ее держал при себе и она играла обычную роль идеала: роль побудительной, поддерживающей силы. Но был он человек без предрассудков, человек широких взглядов. Разумеется, принадлежа к поколению, воспитанному на вере в рай и ад, он рассчитывал на жизнь вечную, и мысль о бессмертии представлялась ему натуральной. Рай для него был Веймаром — Элизиум, до краев наполненный изяществом, гармонией, блеском. Однако мысль о будущей жизни не представляла для него особой ценности. В случае чего от нее можно было и отказаться. Зато он крепко верил в историю, в историческое бессмертие. Он видел, как история совершалась вокруг, он чувствовал на своей щеке ее дыхание, и для него император, герои революции были куда живее чиновников и торгашей Хиршхольма, предупредительно сторонившихся перед ним на высоком мосту, с которыми он ежедневно в двух словах обсуждал городские новости. На поприще истории в высоком героическом окружении — так желал бы он проводить свои вечные дни.
123
Я покорнейший слуга Вашего сиятельства (нем.).
И вот, то ли из-за глубокого впечатления, какое произвела на него поэзия, столь блистательно представ перед ним в плоти и крови, то ли из-за врожденной склонности, которую, казалось вы, трудно было в нем предположить — да ведь кто что скажет, как подумаешь, до чего же мало знаем мы сердце человеческое? — так или иначе, а именно эта муза из девяти заняла в его жизни
определяющее место. Поэзия для него была все. Вне ее не существовало для него истинного идеала, не нужно было и бессмертия. И стало быть, натурально, что он попробовал свои силы в поэзии. Воротясь из Веймара, он сочинил трагедию на темы древней датской истории, а затем стал писать стихи, вдохновленные романтическим духом Хиршхольма. Но он хорошо разбирался в искусстве и раньше, чем кто-нибудь, понял, что он не поэт. С тех пор для него стало ясно, что поэзия войдет в его жизнь извне, и собственная его роль будет роль мецената. Он полагал себя к этой роли готовым и считал, что в вожделенном бессмертии она ему будет весьма к лицу.И вот то, о чем мечтал он, приплыло к нему в руки в виде молодого человека, тоже жителя Хиршхольма, в то время писаря городской управы и — хоть это знали только сам он да юстиции советник — великого поэта.
Звали его Андерс Кубе, и был он двадцати четырех лет от роду. Знакомые ничуть не находили его внешность привлекательной, но художник, подыскивающий натурщика для юного ангела на религиозном полотне, непременно выбрал бы его. У него было широкое лицо и синие широко расставленные глаза. Писал он в очках, но, когда снимал их и оглядывал мир, взор его был глубок, чист и ясен, как у Адама, когда тот впервые гулял по Эдему, разглядывая зверушек. Со своими странно медленными, неловкими и, однако, милыми движениями, темно-рыжей гривой и крупными руками, он почти идеально воплощал тип датского крестьянина, который еще встречался тогда среди музыкантов и дьячков, а ныне вовсе перевелся.
Из двух миров, в которых он обитал, один, доставлявший ему хлеб насущный, был весьма скромен. Он состоял из беленой каморки писаря в городской управе, светелки под крышей за огромной липой, содержавшейся в чистоте усилиями сердовольной квартирной хозяйки, и лесов и лугов Хиршхольма, где блуждал он на досуге. Принимали его и в нескольких добрых честных семействах, где он играл в карты и выслушивал политические прения, а еще у него были друзья среди возчиков, ночевавших на постоялом дворе, и среди угольщиков, возивших свой древесный уголь из обширных эльсинорских лесов в Копенгаген. Дом юстиции советника занял в его жизни особое место. Три года тому, впервые явясь в городе, он принес письмо от друга советника, старого аптекаря Лерке, [124] рекомендовавшее его как одаренного и трудолюбивого юношу, и на основании письма получил приглашение ужинать у юстиции советника каждую субботу. Ужины эти пошли ему на пользу и подарили много новых впечатлений. Он и не подозревал прежде о таком обильном житейском опыте, о таких изысканных суждениях, какими его потчевали тут. Кажется, юстиции советник был с ним откровенен, как ни с кем. Но юнец и не догадывался, какую роль играл он сам в жизни своего покровителя.
124
Лерке (Loerкe — дат.) — «жаворонок».
Не имел он понятия и о теории, какую развил на его счет юстиции советник. А теория сводилась к следующему: юнца надобно держать в эдакой клетке, в ограде, чтобы из него вышел поэт истинный. Возможно, теория эта зиждилась на собственном опыте советника. Возможно, он подозревал, что растерял на жизненном поприще идеалы и силы, необходимые для поэта. Возможно, он руководился наитием. Во всяком случае, он был глубоко увежден, что овязан блюсти подопечного. Покуда Андерс будет жить у него под крылышком в Хиршхольме, топчась по липовым аллеям и на дороге между своей светелкой и управой, великая заточенная в нем сила будет перерабатываться в поэзию. Но если он поддастся непредсказуемым овольщениям света, он пропал для поэзии и своего мецената. Того гляди, он втянется в бунт против закона и порядка, которых сам советник был надежным оплотом, и кончит дни свои на баррикадах. Учитывая, что больше никто не мог вы себе представить юного Кубе на баррикадах, теория советника доказывала глубокое его проникновение в человеческую природу — разве что на баррикадах обычно оказывается как раз тот, от кого всего менее этого ждут. Во всяком случае, следствием теории было то, что советник неустанно присматривал за юнцом, как бескорыстный любовник, как могучий и досточтимый Кизлар-ага не спускает глаз с красавиц сераля, с которыми связывает он большие надежды.
Юстиции советник со своей стороны знать не знал о том поэтическом ореоле, который окружал его в глазах юного протеже. Причиной была история, рассказанная Андерсу квартирной хозяйкой, едва он приехал в Хиршхольм. Достоверность этой истории весьма сомнительна, и звучала она так:
Советник, как уже замечено, был вдов, но, прежде чем дойти до этого состояния, ему пришлось многое пережить. Покойная фру Матисен была хорошей партией. Происходила она из Кристианфелда, где основались хернхутеры, и была дама в высшей степени набожная и благоразумная. Но однажды летним вечером, за два года до своей кончины, она вдруг помешалась от ужаса перед дьяволом и пыталась убить себя и мужа с помощью ножниц. Юстиции советник послал за старым доктором, тот испытал все свои средства, но без толку. А коль скоро в округе не было соответст-венного приюта, ее и поместили в доме садовника во Фреденсборге — другой королевской резиденции невдалеке от Хиршхольма. Садовник и его жена были люди добрые, да и должность свою получили по ходатайству юстиции советника. Там и жила она, не приходя в рассудок, но в более счастливом состоянии духа, полагая, что она умерла, пребывает в раю и ждет своего мужа. Правда, иной раз она выражала опасение, что его не дождется, ибо он великий грешник, но уповала на милость Божию.
Хозяйка Андерса служила в то время горничной у фру Матисен и была единственным лицом вне узкого семейного круга, посвященным во все перипетии происшествия. В тот июльский вечер разразилась гроза, после нее двойная радуга повисла над лугами, и юстиции советник, жена его и девушка — дочь одного судейского, советникова старинного друга, отправленная в Хиршхольм лечиться от несчастной любви, решили погулять. Фру Матисен завязывала ленты чепца у себя в комнате и увидела в окно, как девушка сорвала желтую маргаритку и укрепила ее в петлице юстиции советника. Возможно, для приверженницы хернхутеров была какая-то магия то ли в двойной радуге, то ли в желтой маргаритке. Во всяком случае, это наблюдение оказало на фру Матисен действие, какого никто не мог предвидеть.