Семь смертных грехов. Книга первая. Изгнание
Шрифт:
Снова усилился степной ветер, понес снег. Виктор не знал, сколько прошло времени, давно ли он ползет. Он выбрасывал вперед правую здоровую руку, поджимал к груди непослушные, ставшие уже нечувствительными ноги и, как казалось ему, стремительно, с силой выпрямлялся. Он думал, ползет быстро, как змея. Но он лишь крутился на месте, точно петух, у которого только что отрубили голову. Виктор согрелся, но обессилел. Потревоженная неосторожным движением рана на бедре снова начала кровоточить. Правой рукой он достал платок и, действуя на ощупь, попытался засунуть его в рану. Дикая боль прожгла его, по глазам полоснула яркая вспышка, и он потерял сознание.
Вновь очнулся Виктор от ощущения,
Виктор с детства стал солдатом. Он знал, что может умереть в любую минуту, и не раз думал о смерти — она представлялась ему в пылу сражения, при атаке, на виду у его солдат и товарищей. То, что произошло нынче, в ночной снежной степи, — к такому он не был готов, и, вероятно, поэтому остро пожалел себя, подумал, что погибает зря и глупо, не зная даже и от кого — от своих или чужих, пославших в него, верного солдата Российской империи, десяток смертельных осколков. С жалостью подумал он и об Андрее, о их последнем разговоре. Что-то не так он сказал, зло и жестоко, был безжалостен к младшему брату, который сам озверел и ожесточился от грязи и крови, — не дал себе труда разобраться в его состоянии, а налетел с нравоучениями.
Жаль, теперь ничего не поправишь. Он и сам стал лютовать все чаще и чаше. Его ожесточила революция, которую он не понимал, бессмысленные убийства офицеров в тылу, то, как однажды какие-то мальчишки в Москве разоружали его, срывали погоны и ордена, добытые страшным сидением в окопах, ранениями, расцарапанными газом легкими... И все же он старался сохранить в себе человека. Разве хоть раз он замахнулся на солдата? Убил пленного? Поощрил погром или грабеж занятого его полком села? Но он был частицей армии, — армии, которая жгла, вешала, стреляла, громила, убивала пленных. Эта армия сделала и его соучастником всех своих дел. Он озверел, он стал как одинокий хищный волк. Бог покарал его. Теперь за все ему приходится расплачиваться. И не одному ему — многим...
Серый рассвет поднимался над степью. Сеялся редкий снежок. Виктор Белопольский покойно лежал на холодной земле — глаза открыты, лицо белое. Снежинки не таяли на нем. Он умер. Но ему казалось, он еще думает — о себе и о времени. А с севера уже подходили конные разъезды красных...
3
Покинув Слащева и загнав одну из лошадей, Андрей Белопольский добрался к утру до дедовской дачи. Дача была пуста и разгромлена: похоже, хозяин уехал не вчера и здесь стояла какая-то кавалерийская часть — повсюду окрест, и даже на веранде, возвышались крутые кучи конского навоза, клочья сена, валялись старые подковы, чиненная-перечиненная и пришедшая в полную негодность сбруя.
Андрей прошелся по комнатам. Он не любил эту дачу и редко бывал здесь, даже когда воевал уже в Крыму.
Какая-то мебель вызывала у него воспоминания о детстве, но он решительно заставлял себя не думать ни о чем и вышел во двор, чтобы поискать, не осталось ли здесь кого-нибудь из старой прислуги. Он неслышно обошел сараи и пристройки, хотел повернуть назад, но вспомнил о беседке, превращенной с войной в сторожевой домик, и направился вниз, к морю. Беседка стояла нерушимо под изгибом терренкура. Андрей заглянул туда. Пахнуло живым человеческим теплом. На полу возле железной печурки, под кучей тряпья, кто-то спал. Или делал вид, что спит.
Андрей, изготовив пистолет, вскочил в домик, принялся ногами расшвыривать какие-то попоны, старые шинели, одеяла. Упала
лампа, запахло керосином. И сразу из-под груды тряпья, точно из подвала, вылезла косматая фигура, показавшаяся огромной и фантастической из-за того, что было надето, накручено на ней. Спросила простуженно, с хрипотцой, в которой сквозила угроза:— Почто шумишь, война?
— Давай свет, хам! — Андрей щелкнул курком.
Коптящий фитилек осветил желтоватым светом дощатые стены, кучу тряпья на полу. Маслянисто блеснула винтовка в углу. Андрей свалил ее, наступил ногой. Возле печки сидел старик, глядевший на вошедшего круглыми, как у курицы, глазами, выжидательно и испуганно. Лицо его показалось Андрею знакомым. В глазах старика промелькнуло беспокойство, с которым он быстро справился. Спросил с ласковой ленцой:
— Похоже, внучок князя Вадима Николаевича? — А закончил с прорвавшейся издевкой: — С прибытием вас, ваше благородие.
— Где дед? — с ненавистью спросил Андрей. Его шатало от усталости, но сесть было некуда, и он стоял, прислонившись к дверному косяку. — Ну! Отвечай, старая каналья! Живо!
— Не могу знать.
— А-а, не можешь? — Судорога бешенства пробежала по лицу Белопольского. — Сможешь! Ты у меня заговоришь, рожа! — И он толкнул старика ногой в грудь. — Как зовут, ну?! Ты кто? Почему здесь?
— Максим Степанович зовут... Только зря вы бьетесь. Невиновный я ни в чем.
— Я тебе судья, быдло! Рассказывай! Все! Без утайки у меня! Соврешь — пуля!
— Пуля — дура, а ударит — дыра, — спокойно сказал старик. — Три день, как я здесь. Приехал, старого барина не было. Сказывали, сын куда-то увез. А в именье казачки стояли, донцы. Видите сами, что уделали: знамо дело, именье бесхозное. Я и решил, дай, думаю, посторожу. Может, и сберегу чего. Вернется барин, дом прибрать — жить еще можно.
— Хорош сторож, скотина! — нервно засмеялся Андрей. — Сам небось грабил?! Признавайся, ну! Убью!
— Я тебе в деды гожусь, а ты меня материшь да пугаешь, — сказал он глухо. — Взял, не взял... И-и... Тебе -то что? За море меблю потащишь, что ли? Специальный корапь тебе подадут? Как же!
— Вот что, Максим, — сказал он как можно миролюбивее. — Я тебя вспомнил. Сестра моя с тобой из дома бежала. Времени мало. Расскажешь, куда вез, где оставил, что с ней случилось, — я тебе часы отдам. Не скажешь правды — на себя пеняй, не обижайся. Останешься здесь навечно, пулей ссажу. Так что христом-богом прошу: говори, не заставляй еще грех на душу брать.
— Взял бы я у тебя часы, ваше благородие, не думая. Люблю я золото, ой-ой! Всю жизнь на чужое смотрел: своего не было. Но и я не хочу греха на душу брать. Все, что было, что знал, деду вашему докладывал. До Симеиза барышня и не доехала, с телеги слезла, в господский фаэтон по своей воле перешла. Больше и не видел.
— А не говорила, что, куда? Может, фамилии какие называла? Вспомни. Где искать?
— Не... Мы и не говорили вовсе: я молчун, да и о чем барышне со мной беседовать? — Дед запалил от лампы носогрейку и окутался злым табачным дымом. — А искать что? Человеки ныне перетасованы, иголку в сене найти легче. Будет воля божья — встретитесь.
— Разве ты молчун?! Ты не молчун, старый ворон.
— Теперь оно так. Пожалуй, ваша правда. Не отбрехнешься, враз на погост свезут. Молчаливых и белые, и красные вмиг к стенке ставят.
— Ладно, хватит! Говори теперь, что известно о деде?
— Не застал я его — вот и все, что известно.
— Куда ж поехали они, слыхал?
— Думаю, к морю подались. Как и все из вашего сословия, на корапь садиться, чтоб с родины бежать.
— Уж не большевик ты случаем, старая харя?
— Не... Я неграмотный, ваше благородие.