Семь способов засолки душ
Шрифт:
В этом он был прав. Разницы, откуда приехала бабка, и правда не было. Я нашла ее фотографии в коробке на антресолях. Понятия не имею, чего я ожидала после рассказов отца, наверное, что бабка будет в шаманской шапке и костюме с мелкими круглыми бубенчиками. Но она была невысокая, узкая как воронье перо, с короткой стрижкой, в обычном платье по колено — советский дух все уравнял. На одной фотографии они с дедушкой стояли в парке, тонущем в черно-белом летнем солнце. Дедушка в рубашке, свободных брюках, с волосами, зачесанными набок, щурился и чуть заслонял бабушку, будто ревновал ее даже к камере.
Они умерли с разницей в год — сначала дедушка, потом бабушка. Никого из них я не застала. А после смерти отца нашла
Отец говорил, что бабка лечила любые болезни. Он сам часто лечил. Однажды я сильно заболела: температура поднялась так, что потолок и стены спальни стали извиваться, висевшие на них маски тибетских демонов щелкали зубами, пульсировали алым, ковры на стенах открыли пыльное ворсистое нутро, ловцы духов тревожно звенели, покачиваясь, звенели и бубенцы на отцовском костюме на стойке-вешалке. Все слилось в тошнотворный калейдоскоп, пахнущий горелыми травами, звучащий как горловое пение, и меня стошнило. Послушница из «Сияния», которая в тот день дежурила у нас по дому, разыскала отца. Он принес кусок сырого мяса, стал меня им обтирать. До сих пор помню, какое оно было холодное и скользкое. Вечером мама сварила из него щи, а отец их вылил и сказал, что есть это нельзя. Он ходил за мной в Нижний мир, так он сказал, и вытаскивал меня по частям, а мясо впитало плохое из тела физического. Он сказал, что это особая шаманская болезнь, и она еще меня нагонит, но попозже. Пока я не готова.
На следующий день я выздоровела.
Когда мы гуляли, отец рассказывал про деревья и приметы, учил различать следы зверей. Вот этот можжевельник — правильный, говорил он, будет хорошо дымить, а этот брать не надо. К тому предгорью не ходи, там близко Нижний мир, ты видишь череп? Да, говорила я, глядя на отполированный дождями череп косули с небольшими рожками. Он лежал у корней деревьев и глядел на меня в ответ. Череп охраняет границу, показывает, что дальше идти не надо, дальше только я могу, уточнял отец. Иногда он начинал про духов, божества, силу, особое сияние, которое исходит только от самых чистых душ, увидишь, — глаза его горели, когда он погружался в лично созданную химеру из верований и религий, — но это мне уже не было интересно. Мне не нравилось.
Еще он научил меня пользоваться компасом. Я держала увесистый холодный корпус на ладони и поворачивалась вокруг своей оси, чтобы стрелка указала на север. Хотя мне и без компаса все было понятно, мы же столько раз там проходили: взять немного на восток, где зимой лыжня…
Что? Нет, не та лыжня, где мы остановились. Про нее я не хочу говорить. Нет, мне не страшно, просто неприятно. Вспоминаешь ее — и тут же вспоминаешь остальное. Но это неправда, что я не чувствую страха совсем. Иначе меня бы из дурки не выпустили.
Кстати, как меня оттуда выпустили сейчас? Раньше я лежала дольше. Это Китаев? Я так и думала.
Так вот, про лес. Один раз отец велел мне подождать, а сам пошел с послушницей в глубину, причем не по тропе, а вбок, проваливаясь в свежий снег. Послушница несла с собой пакет пшена, бутылку водки, пучок сушеных трав и сверток алой ткани. Отец сказал, они сейчас вернутся.
Мне было лет пять. Сначала я просто ждала, смотрела на заиндевелые деревья. На солнце казалось, что их стволы покрыли сияющей пудрой. Мне подарила такую соседка по палате на прошлый день рождения. Пудру до этого явно использовали, пуховка была грязная. Но все равно приятно.
Было холодно. Отец и послушница долго не возвращались. Я замерзла и стала ходить туда-сюда, почувствовала чей-то взгляд, обернулась и увидела за кустами медведя, шагах в десяти от меня. Да, шатунов нужно опасаться, знаю. И знала тогда, но он же ничего не делал, тот медведь. Он просто стоял, смотрел на меня, а я смотрела на него. Мне нравились его глаза, они
были похожи на янтарные капли. И мех казался таким мягким и теплым, а мне было холодно, ты помнишь.Медведь развернулся и не спеша двинулся вглубь леса. Я пошла за ним, стараясь ступать в его следы. Иногда я промахивалась и проваливалась в снег по колено. Тогда медведь останавливался и ждал, пока я выберусь, наблюдал, как я неловко путаюсь в ногах. Не знаю, сколько мы так брели, но в итоге вышли на поляну. Посреди нее стоял огромный сруб с узорами на балках. Бревна, из которых он был сложен, потемнели от времени, окна были заколочены, дверь закрыта. Медведь поднялся по деревянным ступеням на крыльцо — я думала, доски проломятся под его весом, — толкнул дверь носом и зашел внутрь. Я понимала: он хочет, чтобы я последовала за ним. Но я медлила. Тот дом пах влажной разрытой землей и звучал как вкрадчивый шепот.
Я так и не узнала, что внутри. Стоило мне подойти к крыльцу, как меня нашел отец. Он был один.
Ты что здесь делаешь, спросил он. Я же сказал ждать.
Мы гуляли, ответила я.
С кем?
С медведем.
Отец встревожился. С каким медведем? Где он?
Видишь следы? Я указала себе под ноги. Большие лапки.
Отец внимательно осмотрел снег. И куда ведут большие лапки, спросил он.
В дом, сказала я.
Увидев приоткрытую дверь сруба, отец замер. Что-то беспокоило его, он будто хотел туда зайти. Но вместо этого он взял меня за руку, повел обратно к тропе, и больше мы в тот лес — в ту часть леса — не возвращались.
выдох четвертый
Теперь Ника живет на пятом этаже панельной девятиэтажки, с видом на другие бело-синие девятиэтажки, детскую площадку, парковку и магазин «Продукты». Через зеленую дверь она следует за Ромой в столь же зеленое сумрачное нутро подъезда. Внутри пахнет куриным супом, теплой сыростью, доносится голос Якубовича — он ликующе кричит, раскатывая буквы, слышны аплодисменты, музыка, кто-то лопочет в микрофон.
Места в узкой кабине лифта немного. Ника молча разглядывает недобритые волоски на Ромином подбородке с впадинкой посередине. Воротник толстовки желтый там, где бьется пульс на шее. Запах пота делается резче.
Сам же Рома старается смотреть куда-то поверх нее, моргает чаще обычного. Возможно, ему неприятно, что Ника вот так на него пялится. Возможно, ему не нравится, что она стоит к нему вот так близко. В любом случае, его эмоции интересуют Нику меньше, чем недобритые волоски и пятна на воротнике. На этаже она пытается угадать, за которой из дверей живет теперь: рыжей деревянной в банном стиле, черной дерматиновой, коричневой или — что очень вряд ли — покрытой лаком, рядом с которой камера звонка.
Рома выбирает черную. Отпирает верхний замок и вручает Нике колечко с двумя ключами и магниткой для домофона. Единственная лампочка в коридоре горит тепло и тускло, ее свет напоминает свет фар Роминой машины. Видна дверь в ванную, в глубине комнаты угадываются очертания стеллажа и дивана, свет отражается на плоском экране телевизора. С другой стороны коридора вход в небольшую спальню. На полу паркет елочкой, ношеные тапочки трех размеров, половая тряпка вместо придверного коврика. Небогато, но чисто.
Рома стоит за порогом. Ждет приглашения или прощания, понимает Ника не сразу.
— Спасибо, дальше я сама, — говорит она.
Рома кивает, передает Нике ее сумку. Не очень ясно, он расстроен или нет.
— Если что — звони.
По его просьбе Ника проверяет, сохранился ли номер в мобильнике — Рома звонил ей, когда забирал из больнички. Он сбегает по лестнице, его топот постепенно стихает внизу. Когда подъездная дверь хлопает, Ника закупоривается в квартире, прямо в ботинках идет в комнату, стягивая перчатки. Татуировка на тыльной стороне правой ладони чешется — как будто у Ники началась аллергия на воду, местный воздух, весь этот город.