Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Шрифт:
Как поймать ту муху, которая укусила милейшего и тактичнейшего Диму Кузьмина?
Как выбить из головы Рахманова дурацкую мысль о том, что его красавицу жену кто-нибудь да утешает в её одиночестве?
И что должен делать врач, когда ночами то в одном, то в другом домике зажигается свет и люди, оставив тщетные попытки уснуть, до утра читают в постелях книги?
Николаич говорит: работа, общение и юмор. Ничего другого не вижу и я, хотя иногда думаю о том, что вместо медицинской литературы мне нужно было бы взять с собой сборники анекдотов.
Я не паникую и не жалуюсь: не на улице нашёл нас Николаич, а собирал «с бору по сосенке», и дрейф наш проходит так, как проходили другие, и люди ведут себя так потому, что они живые люди, а не роботы. Может, и были идиллические зимовки,
Давайте говорить начистоту. Мы, люди, которые здесь очутились, знали, на что идём. Превосходно знали, в подробностях: о том, что полгода не увидим солнца, что под ногами, покрытая тонкой ледяной коркой, будет скрываться бездна и, главное, о том, что будем отчаянно тосковать по близким, Большой земле и её зелёным листочкам. Никто нас силой сюда не тащил, наоборот, — Веня, к примеру, до потолка прыгал! Могу добавить: многие из нас зимовали по три-четыре раза, а иные больше, и ещё попросятся, и будут прыгать до потолка, если возьмут. Будут, это сейчас они зарекаются, сегодня, а завтра с удивлением на тебя посмотрят и отмахнутся, если напомнишь.
Ну, и что из этого следует? Противоречу самому себе? Нисколько. Да, зарекаемся сегодня; да, с удивлением посмотрим завтра. И нет здесь никакого противоречия, потому что сегодня и завтра находятся в разных измерениях.
Об этом я и хочу сказать напоследок.
Сегодня нашу психику, если сузить круг, определяют три фактора: первый — полярная ночь, второй — совершенная оторванность от всего, что мы любим на свете, и третий — в любую минуту под нами может лопнуть лёд. Вот сижу я за столом, сочиняю мудрые силлогизмы, а — трах! — и домик проваливается в воду, ледяную, между прочим. А на улице темень, хоть глаз выколи, и до берега далековато, и самолёт не прилетит, и пароход, как сказал бы Ваня Нетудыхата, «скрозь лёд не може пробиться». Это я ни вас, ни себя не пугаю: со мной такое случалось дважды, а с Николаичем — считать устал. Было такое! А ведь я не супермен, я вовсе не желаю, как вопит Веня, бороться с природой, я тоже, чёрт меня побери, хочу к Нине, в мою уютную ленинградскую квартирку, по которой бродит из угла в угол маленький человечек, лопоча гениальнейшие на свете слова! И я точно так же, как и мои друзья, в эту минуту тоже проклинаю себя, что поддался дьяволу-искусителю Николаичу и променял своё маленькое домашнее счастье на ледяную макушку Земли. Это для журналистов, писателей мы железные люди, на самом деле мы из такой же плоти и крови, как рано полысевший в канцелярских дрязгах бухгалтер, который даже во снах на супружеском ложе переживает приключения максимум в масштабе турпохода. Никакие мы не железные, мы терпеть не можем пурги, очень скучаем по близким, страдаем без Солнца и немножко бледнеем, когда грузик на шпагате начинает раскачиваться. Просто это наша работа, к которой мы приспособлены лучше, чем тот самый бухгалтер, — и всё.
Это сегодня. А завтра?
Я оболгал бы своих ребят, которых, ей-богу, немножко люблю, если бы не сказал одну важную вещь.
Завтра, когда они вернутся домой, они намертво забудут о том, что страдали. Ну, словно волшебник сотрёт, выбросит из их памяти тоску и несовместимость, угнетённость и бессонные ночи. Всё, что они пережили, будет им казаться совсем иным, и цвета будут другими, и Солнце огромным и ярким, и товарищи весёлыми и разбитными — «своими в доску». В памяти останется только хорошее — так обязательно и всенепременно будет завтра.
И тогда попробуйте, наступите им на хвост,
поставьте их труд под сомнение, промямлите, зачем они губят свои молодые жизни во льдах Арктики и в снегах Антарктиды, — и я не отвечаю за целостность вашей драгоценной «морды лица». И не ссылайтесь на меня: мало ли чего я вам наговорил! Ну, может, и брякнул, не подумав, но — не помню, забыл. Одним словом, не было такого…Бармин вздрогнул: у кают-компании тревожно и часто забили по рельсу. Не спеша, как учил Николаич, оделся, загасил огонь в капельнице и быстро вышел из домика.
Двенадцать часов из жизни станции
1. Семёнов
Был у Семёнова и Гаранина в жизни очень смешной случай. Как-то поехали они жарким летом на любимый Андреем Валдай на двух машинах. Заветное местечко оказалось незанятым, и они стали устраиваться на ночлег основательно, с удобствами: разбили два двухкомнатных шатра, накосили травы и устлали полы, провели свет от аккумулятора, поставили раскладушки. Жёны и дети устали с дороги и быстро уснули, а Семёнов и Гаранин по старой привычке долго читали.
И вдруг свет погас. Одновременно, как подброшенные пружиной, они выскочили из палаток, ошеломлённо уставились друг на друга и буйно, неудержимо расхохотались. Жёны никак не могли понять спросонья, почему их мужья сходят с ума, но те отделались какой-то шуткой, поправили контакт у аккумулятора и вновь улеглись. И лишь наутро, подвергнутые энергичному допросу, признались.
Вера и Наташа очень смеялись, любили рассказывать в компании про тот случай, а Семёнов и Гаранин смеялись вместе со всеми, но переглядывались, словно напоминая друг другу эпизоды, когда погасший свет вызывал совсем другие эмоции.
На дрейфующих станциях электричество к домикам идёт по тонкому проводу, который легко рвётся даже при слабых подвижках льда. В полярную ночь лучшей сигнализации и придумать невозможно: погас в домике свет — бей тревогу!
Когда домик погрузился в темноту, Семёнов лежал в постели и читал книгу.
Много лет назад в такой же ситуации первачок Семёнов выбежал за дверь голый и, увидев, что домик накренился и завис над свежим разводьем, помчался босиком в кают-компанию. А на пути — трёхметровая трещина. Мороз, ветер! Попрыгал, попрыгал первачок на обломке Льдины и, деваться некуда, полез обратно в домик — одеваться… Товарищи потом смеялись, вспоминая, как Семёнов изображал молодого кенгуру, но с первачками на дрейфующих станциях случалось и не такое…
И всё-таки преодолел самого себя: ложась спать, обязательно раздевался до трусов. Тогда, на первой своей Льдине — для-ради самоутверждения, а в последующих дрейфах — потому, что видел в этом необходимость, великий смысл: каждый на станции знал, что самый опытный человек, её начальник, уверен в себе и в своей Льдине, а если начнётся заварушка, всегда можно успеть одеться. Не раз бывало, что в сложную ледовую обстановку к Семёнову под самыми надуманными предлогами заглядывали люди и беспроволочный телеграф разносил по домикам: «Николаич разделся до трусов!» И хотя даже первачки догадывались, что начальник занимается психотерапией, но следовали его примеру, заставляли себя раздеваться — и испытывали гордость за своё хотя бы внешнее спокойствие и уверенность. А тех, кто не верил и, пряча глаза, выползал утром из спальника одетым — поднимали на смех.
За многие годы отработанными, до автоматизма рассчитанными движениями Семёнов оделся, услышал частые удары гонга, потом звук, похожий на треск рвущейся парусины, и, погасив печку, быстро покинул домик.
Мозг его, натренированный мгновенно оценивать обстановку, зафиксировал несколько главных моментов.
Во-первых, пурга утихла, и луна щедро освещала Льдину, превращая непроглядную тьму в спасительные сумерки.
Во-вторых, Льдину перерезала на две части метровая трещина, над которой клубился пар. Все домики по правую сторону оказались без света: значит, трещина длинная, пошла по всему расположению. От лагеря оказались отрезанными метеоплощадка, аэрологический павильон, локаторская, гидрологическая палатка и жилой домик Осокина, Рахманова и Непомнящего.