Семейный архив
Шрифт:
Да, меня били мальчишкой, меня оскорбляли словом «жид», и совсем недавно, в связи со статьей Марины Цветаевой я ушел из журнала... Но все это было не то, совсем не то. Меня преследовал «негатив», негативное отношение ко мне как к еврею, что же до «позитива», положительной начинки слова «еврей», то она была чисто теоретической, умозрительной. Все люди — братья, у всех одна праматерь — Ева, один праотец — Адам... И вот...
И вот — я никогда не забуду этого краткого момента — наш самолет коснулся земли... Земли Палестины... Земли Израиля... Это было все равно что коснуться земли сказочного царства Гвидона или не менее сказочной Атлантиды... Или воспетой Гомером Трои... Или Китежа... Самолет бежал по аэродромной дорожке, а передо мной — нет, не перед моими глазами, а где-то внутри, выхватываемые из хаоса не связанных между собой впечатлений, — мелькали Моисей в облике микельанджелевского
Самолет остановился, но я... Я будто прилетел к себе домой. И мои дальние, за тысячи лет от меня пребывающие предки-родственники где-то там, возле самолетного трапа, ждут меня...
Такое у меня было чувство. Разумеется, оно стерлось, исчезло, когда мы спустились на землю — на трапе теснились, громко разговаривали, потом стремились поскорее проникнуть в аэровокзал, встать в длиннейшую очередь в связи с визой и надлежащими формальностями... Наконец, после знакомого нам по Союзу хаоса, в который погружен был главный зал аэропорта, мы услышали, как нас окликают — это были Гриша, недавно переселившийся во след своим детям из Астрахани в Израиль, в Иерусалим, и рядом с ним — его сын Вова, которого я видел когда-то в Астрахани, он учился в пятом классе, а мне нарисовал для обложки будущей книги поле, усеянное цветущими ромашками... Вова был гораздо выше отца, с открытым лицом и добродушной улыбкой сильного физически человека. Мы все расцеловались и сели в маленькую, расхлябанную, с облупившимися бортами машинку, подобие нашего «Москвича» первого выпуска, и покатили в Иерусалим.
В Иерусалим?.. Тот самый, который осаждали римляне?.. Тот самый, который захватывали крестоносцы?.. Тот самый Иерусалим, о котором сказано: «Если я забуду тебя, Иерусалим, пусть отсохнет правая рука моя! Пусть прилипнет язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалим во главе веселия моего!..» И вот мы катили по вечерней степи, похожей на казахстанскую, на мангышлакскую или астраханскую, но впереди... Впереди был Иерусалим!..
Гриша и его жена Нонна жили в двухэтажном доме, подняться в их квартиру было далеко не просто для Ани — следовало преодолеть наружную лестнице (дом располагался как бы на взгорке), затем взобраться по крутым лестничным маршам. Но все это осталось позади — квартира у Гриши состояла из двух комнат, сыроватых и прохладных, несмотря на конец апреля. Нам отвели спальню. И вот...
И вот — даже не верится! — мы сидим за столом — не в Астрахани, не в Алма-Ате, а в Иерусалиме... Гриша был такой же молчун, как и раньше. Но сидеть с ним рядом, хоть и молча, было приятно. Какое-то странное ощущение близости, родства, не нуждающееся в словах. А он посидит-посидит, потом вдруг обнимет за плечи, рассмеется: неужели это ты?.. Не верю, не могу поверить...
Волосы у него седые, тонкие, лицо, как и раньше, в веснушках, но в ссутулившейся фигуре есть нечто покорное, смиренное. Я спросил его:
— Как тебе переезд?.. Как Россия?.. Жалко было?..
Мне вспомнилось, как в начале семидесятых мы ходили на астраханское еврейское кладбище, как разыскивали могилы бабушки, тети Муси, как потом стояли перед могилами Гришиных родителей, дяди Оси и тети Розы... И говорили о Шурке Воронеле (тогда все называли его Шуркой), о его намерении уехать из страны, уехать в Израиль... Мы оба тогда никак не разделяли его намерений, и вот — прошло около двадцати пяти лет, и он оказался прав: я в Америке, Гриша в Израиле... А родина, Россия — где-то там, в туманной дымке...
На мой вопрос Гриша ответил не сразу, он помолчал, подумал, провел рукой по подбородку, размышляя, как это делал всегда.
— Видишь ли, когда у меня обнаружили рак (у Гриши за год или два до отъезда обнаружился рак предстательной железы, его лечили, он долго лежал в онкологическом диспансере, я в письмах уговаривал его ехать в Израиль, где с такими заболеваниями борются успешней, чем в нашей богоспасаемой Астрахани)... Когда я заболел раком, я должен был по болезни получить добавку к своей пенсии, а она, пенсия, и без того не маленькая: 220 000 рублей... Я пришел к врачу, он должен был подтвердить диагноз и выдать мне по этому поводу справку... Так вот, он прикинул, какая у меня пенсия и сколько я стану получать после добавки, и говорит: я получаю за свою работу 120 000 рублей, для семьи, как вы понимаете, этого мало, чтобы как-то нам прожить, я должен работать на трех работах...
А вы вон сколько получаете... — Гриша помолчал. — Я ушел и больше к нему не приходил... Понимаешь, страна уже не та, не прежняя, она другая... И вот из этой другой страны я и уезжал. Это не моя страна. С одной стороны — бедность, с другой — богатство, нажитое сам знаешь каким путем... А здесь нам всего хватает... Лишнего мы, конечно, себе не позволяем, но и ни в чем не нуждаемся...Его тревожила не собственная судьба, нет, а судьба его детей — Вовы и Юры. Вова стал христианином мессианского толка, религия сделалась стержнем его жизни... Юра увлекся историей хазар, ему кажется (я знал об этом по его письмам), что истина — там, а не в извращенном и вульгаризированном иудаизме... Юра первый в семье мечтал об Израиле, но теперь хочет вернуться в Россию, считая, что только там он сможет состояться...
История Израиля, как я понял, Гришу мало интересует. Как и ситуация, в которой находятся евреи во всем мире. У него ясный, инженерский ум, направленный узким, но ярким лучом. Он не столько размышляет, обобщает, сколько собирает факты...
Вова работал в госпитале для неизлечимо больных детей, ему трудно было выкроить время, но однажды он предложил нам нечто вроде экскурсии под названием «Ночной Иерусалим». Он заехал за нами и родителями после 12 ночи и повез в центр города...
Собственно, это не был центр, это была площадка, на которой под стеклом стоял экипаж Монтефиоре, в котором он по приезде в Палестину (а Монтефиоре приезжал из Англии в Палестину семь раз, причем последний раз в возрасте 91 года) отправлялся из Яффы в Иерусалим. Вообще же это был человек замечательный во многих отношениях: он занимался филантропической деятельностью, будучи богатым финансистом, во время наполеоновских войн вступил добровольцем в гвардию, служил 4 года, закончил службу в чине капитана. В 1837 году Монтефиоре был избран шерифом Лондона, он стал первым евреем — членом Лондонского королевского общества, королева Виктория возвела его в рыцарское звание... Что же до Палестины, то здесь были арендованы новые земли для еврейских поселений, евреи обучались на цитрусовых плантациях возле Яффы сельскохозяйственному труду, с помощью Монтефиоре в Иерусалиме были открыты первая аптека и первая поликлиника, строились жилые кварталы, появились первая типография, первая ткацкая фабрика... Дважды, защищая права евреев, Монтефиоре приезжал в Россию, был принят Николаем I и Александром II, правда, ни тот, ни другой не сдержали своего «царского слова» и не облегчили, как обещали, участь российских евреев...
Мы осмотрели карету Монтефиоре, прочитали таблички, объяснявшие, кто такой был Монтефиоре (к стыду своему, мы не были осведомлены в этом), но с площадки, помещавшейся на возвышении, виден был Иерусалим...
«О, Иерусалим, Иерусалим!..»
Он как будто повис между небом и землей — множество золотых огоньков, где сгустившихся, где слегка разреженных, как звезды в небе. И можно было представить себе Иерусалим как продолжение небесного свода, с опрокинутыми вниз пылающими созвездиями, только никак не обыкновенным городом, выстилающим землю своими огнями.... Они, эти огни, простирались внизу, они парили в пространстве, облекая в свое сияние окружавшие город холмы, они возносились вверх, смешиваясь со звездными факелами и звездной пылью...
Когда мы, затаив дыхание, созерцали эту россыпь мерцающих в теплом воздухе огней, мне вспомнился Крым, залитая огнями Ялта, лежащая вдоль морской, отрезанной молом бухты, и огни, парящие облаком над нею... И вспомнилось давнее, не замутненное дымом не-бо над Астраханью, с четким, как в атласе, контуром созвездий, с огромными, ярко горящими звездами, казалось, готовыми рухнуть на землю под действием собственного веса... То, что мы видели — внизу, по сторонам, над головой — был Иерусалим или вся моя минувшая жизнь?..
Мы возвращались домой, как будто побывали в храме...
Но прежде, чем вернуться к Грише, мы очутились у Вовы — среди ночи, как в давнишние молодые времена, когда не особенно различались ночь и день, было бы хорошо вместе... Нечто подобное, богемное, я почувствовал, когда Вова привез нас к себе домой.
Надо сказать, что Вова без всякого усилия со своей стороны издал в Москве книжку своих — очень современно написанных — стихов. В Астрахани он был известен как бард, его песни передавали по радио даже после того, как он уехал. Он великолепно рисовал, и мы с Аней видели его рисунки пером и тушью на стенах Гришиной квартиры... Однако теперь, когда он приобщился к баптистской церкви, все — стихи, песни, рисование — подверглось полному отрицанию. Нужна вера в Бога, только вера в Бога, остальное противоречит ей...