Семейный архив
Шрифт:
В «Эллинах» я писал об антисемитизме в стране, которая была и остается моей родиной... Наум принял христианство и, говоря, чуть не каждую минуту крестился и что-то бормотал о Христе... Я не спрашивал его, что заставило его креститься—думаю, два фактора: вера в Бога и сопровождающие эту веру обряды в христианстве более либеральны, так сказать, чем в иудаизме, а второй фактор — ощущение себя внутри русской культуры, причастным практически к русской, а не еврейской истории, и — отчуждение от еврейской ментальности, неприятие ее. Но это лишь мои догадки, не больше. Другое дело — чрезмерная совестливость, которую Наум всегда носил в себе. Чрезмерная — т.е. не знающая меры, перехлестывающая, распространяющаяся не только на себя... В 1992 году Наум опубликовал в «Новом мире» мемуарную повесть «В соблазнах кровавой эпохи». В рецензии Михаила Золотоносова, опубликованной в «Московских новостях» за 1 ноября 1992 года, сказано: «Украинские крестьяне,
Во-первых, понятие коллективной или групповой ответственности само по себе является преступным. Во-вторых, рождение антисемитизма, будь то Украина, Франция, Испания, Германия или Соединенные Штаты — отнюдь не 1933 год. В-третьих, сам рецензент фальсифицирует историю, говоря об «организации голода», словно голод был целью, а не следствием неумелой политики. Все это создает один из тезисов антисемитизма, и Золотоносов, полемизируя с Коржавиным, сам подыгрывает антисемитам.
Однако не об этом хотелось мне сказать.
В 1958 году Наум написал одну из своих главных вещей — «По ком звонит колокол». Ему было 33 года — возраст Христа, возраст прозрений, откровений, озарений... Поэма (иначе ее не назовешь) заканчивалась строками:
Есть Зло и Добро. И их бой — нескончаем.
Мы место свое на земле занимаем.
«Мы» — поколение Коржавина, в чем-то — мое... «Мы место свое на земле занимаем...»
Прошло сорок лет. Америка. Бостон. Велфер. Медикейт...
Там, близ дракона — не легко.
И здесь — не просто.
Я так забрался далеко
В глушь... В город Бостон.
Здесь вместо мыслей — пустяки.
И тот — как этот.
Здесь даже чувствовать стихи
Есть точный метод...
Мы сидели за столом, в просторной комнате, стены были увешены картинами, привезенными Виктором из Алма-Аты, а за окнами лежал снег, мерцали золотые огоньки, словно прочерченные на листах линованной бумаги... Пора подводить итоги. А что в итоге?..
Я знаю сам:
Здесь тоже небо есть.
Но умер там
И не воскресну здесь...
И:
Сзади — все рубежи.
Но вокруг еще зелень и свет...
Странный сон... Длится жизнь...
А ее уже, в сущности, нет.
И:
Не стоит всерьез удивляться,
Что вновь тут за горло я взят.
Смешно за свободой являться
В чужую страну — в пятьдесят.
И:
Я жил, как положено, —дома,
На родине, с нею не врозь,
И резал ножом по живому,
Когда расставаться пришлось...
Здесь радостно пляшут у края,
Не веря глазам и тоске,
Где медленно я подыхаю
В прекрасном своем далеке...
«Кто мы? Откуда? Куда идем?..»
Вопрос этот гвоздил меня все эти годы.
Я не мог согласиться с теми, кто с презрением, с ядовитой ухмылкой, с то ли наигранным, то ли совершенно искренним отвращением отворачивался от страны, с которой была связана молодость, работа, друзья, жизнь... И я не мог благословлять ее, эту страну, с пробудившимся в ней антисемитизмом, с удовольствием избавившуюся от нас — и тех, кто любил ее, и тех, кто ее ненавидел; тех, кто стремился принести ей хоть какое-то благо — и тех, кто думал только о своем кармане, своей собственной шкуре... Все мы были для нее — одно.Что же такое мы есть? Там, на своей родине, оказавшиеся чужими — и чужие здесь, в Америке — и по языку, и по культуре, и по той роли — «беженец!» — на которую обречены... Кто мы?.. Евреи?.. Но что такое — еврей?.. «Спасибо антисемитам, — говорят некоторые, — это они помогли нам сохранить свое еврейство». Так ли это?..
А Израиль, с его мозаикой происхождений, культур, менталитетов? Марроканские, йеменские, сефарды, ашкенази, живущие на Земле Обетованной, дети израильтян и сами отцы и матери там родившихся?.. Взаимные трения, иногда — неприязнь, доходящая до ненависти — и все это внутри одного народа... Еще годы и годы пройдут, пока он сольется в одно, станет единым народом, единой нацией, единой страной...
Так кто же мы, евреи из СССР, беженцы, рефьюджи, ныне обитающие в Америке?.. Я писал рассказы, маленькие повести, чтобы уяснить для себя, что мы есть, чем были... Марк Поповский связал меня с Игорем Капланом, издателем, живущим в Филадельфии, аттестуя его как доброго, порядочного человека. Таким он и оказался. В ежегоднике «Побережье» я печатал свои вещи с 1994 года (не получая, понятно, гонорара, что представлялось чем-то несуразным по сравнению с тем, к чему мы привыкли в Союзе). Но и это было некоей отдушиной — публикация раз в год... Кроме того кое-какие мои рассказы печатала «Панорама», кое-что — «Еврейский мир». Но мне хотелось объединить их в книге, и Каплан взялся ее издать.
Книжка вышла спустя год, внешне похожая на обыкновенную общую тетрадь, с белой бумажной обложкой и набранном на компьютере заголовком: «Северное сияние». Заголовок — спокойный, не рекламный, не бьющий в глаза — придумала Аня (в соответствии с заглавием включенной в сборник повести). Тираж книжки был умопомрачительный: 200 экземпляров. И это после моего первого романа, изданного тиражом в 210 000 экземпляров, после стотысячных тиражей, естественных для Союза... Стоило издание книжки 900 долларов — для нас это была огромная сумма. Часть ее удалось выручить за счет присылаемых чеков по 7 долларов — с просьбой прислать один экземпляр. «Еврейский мир» опубликовал один из рассказов плюс адрес автора и цену заказа...
Так или иначе, но в Америке, оказалось, можно издавать книги, не оглядываясь на Комитет по печати, на ЦК, на цензуру, на редактора — первого и самого придирчивого политического надсмотрщика... В книжку вошли два рассказа, пролежавшие у меня в столе больше тридцати лет — как и все остальное «на еврейскую тему»... Но кто станет читать их — здесь? Они были нужны там... И «Эллины»... Чтобы издать их, необходима куча денег. Но где их взять?..
Если бы я не был агностиком, то я бы должен был поверить в Бога, в божественное провидение... Это оно, а никакая не случайность, послало к нам в Кливленд Саню Авербуха. Другого объяснения, как ни крути, я не нахожу.........И вот мы сидим в Америке, в Кливленде, и говорим о Караганде... Что-то невероятное, фантастическое грезится мне в этом факте. Я переворачиваю время, нашу жизнь, как подзорную трубу, и прикладываю к глазам обратной стороной. И что же?.. Малышка-Маринка, вцепившаяся в поручень своей деревянной кроватки пухлой ручонкой... Промерзшие окна, покрытые инеем в палец толщиной... Аня, со светлорыжей, как будто солнечным лучом увитой головкой, ставит на стол скудно-аппетитную закуску — винегрет с горошком, свеклой и луком, горячую, окутанную парком картошку... Санька, юнец девятнадцати-двадцати лет, трет ладонь о ладонь свои одесские, не привыкшие к тридцатиградусному холоду руки, ноздри на его красивом лице хищно вздрагивают, ловя винегретно-картофельный аромат... Могли мы тогда думать, что спустя... не годы, а жизнь... мы снова встретимся в Кливленде, штат Огайо?.. И на столе, разделяющем кухонную площадку и ливингрумм, Аня поставит все тот же салат, специально сооруженный для Саньки, мы с нею есть его не можем, и дымящуюся картошку, которую мы едим?.. И Санька — так, по старой привычке, мы его именуем, — Санька будет сидеть напротив — все с теми же карими, горячими, но слегка усталыми, без веселого блеска глазами, с окаймляющей лицо седоватой бородой, только голос у него будет все тот же, одесский, ломкий, напевный, с подвывом в особенно эмоциональных местах... До сих пор помнил я коротенькое, незатейливое Санькино стихотворение, напечатанное в «Комсомольце Караганды», — может быть потому, что в моем воображении связано оно было с моим отцом: