Семейный архив
Шрифт:
Так были написаны маленькие повести «Мой друг — Боря Липкин, миллионер», «Котик Фред», «А он не умел плавать...» И статья «Розовый антисемитизм», в которой затрагивалась проблема евреев-олигархов. Они разжигали в России антисемитизм, хотя сами в любой момент могли драпануть за рубеж, оставив в качестве извечных жертв евреев-трудяг, ни в чем не отличавшихся от русских бедолаг, страдавших от «разбойного капитализма», как называл российский капитализм Джордж Сорос...
Но почему, с какой стати меня волнует судьба евреев-олигархов, даже вне зависимости от растущего в России антисемитизма?.. Почему их пороки, скверные, подлые черты их характеров заставляют меня стыдиться самого себя?.. Какое я имею отношение к этим людям?.. Да никакого. Но вот Наум Коржавин в стихах, посвященных голоду на Украине, писал: «Пока молчу — та кровь на мне», разумея евреев, которые в то время — среди других — являлись там начальством...
Я не был с ним
Однажды мы с Аней возвращались с велфера и уже подходили к нашему дому... Левой рукой я поддерживал Аню, дорожку замело снегом, а в правой у меня был мой дипломат с документами и хозяйственная сумка, привезенная из Алма-Аты. Я еще ничего не успел сообразить, когда между нами черной ракетой рванулся высокого роста парень, повалил на землю Аню и меня, ухватил дипломат и сумку... Не знаю, как я вцепился в дипломат, выхватил его, но парень убежал, держа в руке сумку. Аня лежала на земле, палка ее валялась тут же. Я помчался за парнем, откуда только взялась у меня такая резвость... Мы вбежали в улочку, миновали несколько домов, потом парень свернул во двор и пропал, скрылся за невысоким заборчиком... Я вернулся. Аня поднялась, попыталась остановить машину, чтобы ринуться за мной... Я был в ярости: свалить на землю старую женщину, да еще прихрамывающую, опирающуюся на палку... У нее был разбит нос, кровь капала с переносицы и подбородка. Нас увидела обслуга, вызвала полицию. Через 15-20 минут приехали двое полицейских, расспросили нас, записали сказанное. Подошла одна из жительниц нашего билдинга, черная, и добавила некоторые приметы налетевшего на нас парня — оказалось, она видела его и раньше...
Несколько дней у Ани страшно болела рука — на сгибе, выше кисти. Она плакала от боли. Валя Виноградова посоветовала использовать мазь, которую принес потом Володя Миркин, она у него была... На другой день после случившегося происшествия мы отправились в Кливленд клиник, в эмердженси румм, просидели там часа три, наконец, сделали рентген, но не определили — есть трещина или нет, лишь через 10 дней, после повторного снимка, это можно будет выяснить. Выдали повязку. Сделали противостолбнячный укол, после которого Аня четыре дня маялась — из-за температуры и вообще скверного состояния... Постепенно рука стала проходить, но продолжалась головная боль, головокружение... В сумке, украденной парнем, находилось пятьдесят долларов, но по сравнению с самочувствием Ани это были пустяки...
Вот что произошло потом. Утром, когда мы завтракали, к нам постучали. Вошла светлокожая черная женщина, невысокая, плотная, с широкими плечами, налитой грудью. Она обняла Аню, прижала к себе, повторяя «Мерри кристмас» (все случилось накануне рождества) — и вручила конверт с деньгами. Аня постаралась от него отказаться, вернуть... Но женщина была настойчива. Она твердила: «Вери сорри, простите нас за этого скверного парня... Не обижайтесь на нас...» Аня что-то бормотала в ответ. Женщина обхватила меня, прижала к груди, расцеловала — мне ничего не оставалось, как в ответ поцеловать ее — и бросила через мое плечо конверт в комнату, на пол... Растерянные, мы вышли проводить ее до лифта, не зная, как следует вести себя в подобных случаях. На конверте было написано: «Фром пипл оф Джейлот» — «От народа (людей) Джейлота». «Джейлот» — так назывался дом, в котором мы живем... Через несколько дней нас встретил на улице приветливый молодой (точнее — средних лет) негр Пол, чья весьма симпатичная мать живет в одном с нами доме. Он всегда оживленно здоровается, весело шутит... Но тут он сказал: «К вам все хорошо относятся... Но из-за одного подлеца тень падает на весь наш народ...» Пол тоже извинялся, по его глазам, по утратившему обычную веселость голосу было видно — он растерян, опечален случившимся...
Живущая у нас на этаже Роберта поздравила — открыткой — нас с Кристмасом, в открытку оказались вложенными 10 долларов... Что же до конверта, почти насильно врученного Дэдди с 11 этажа (мы установили, как ее зовут), то в нем находился 31 доллар, преимущественно замусоленными однодолларовыми бумажками... Собирали по всему дому, в нем живут весьма небогатые люди... К тому же больные и старые...
Мариша, с которой мы решили посоветоваться, как нам быть, сказала: ни в коем случае не возвращайте деньги, это не этично... Напишите благодарственную открытку и повесьте на доску внизу... Так мы и поступили.
Но все это имело не только трогательный, но и глубоко философски-психологический характер, если попытаться проникнуть в человеческую душу, взглянуть на нее изнутри...
Выходит, Наум был прав... «Пока молчу, та кровь на мне...» Грех, совешенный кем-то, принадлежащим к тому же народу, что и ты, воспринимается отчасти как твой собственный... «Ты» — это не только «ты», это и ты сам, твоя отдельность, индивидуальность, личность, и — частица
общего, частица народа, твоего народа, и его грехи и доблести становятся как бы твоими собственными...В самом деле, отчего во мне все вскипает при мысли о Березовском, Ходорковском и т.д., а при мысли о таком прячущемся где-то в тени олигархе, как Черномырдин или тот же Потанин — нет?.. И почему черная женщина Дэдди или славный этот парень Пол испытывают стыд в связи с нашим происшествием и, не имея к нему никакого отношения, хотят загладить свою, не существующую вину?.. Почему та же Роберта и с нею еще кто-то, подписавший рождественскую открытку, подпись была очень неразборчива, мы не могли выяснить, кому она принадлежит, — почему они, эти люди, вложили в открытку 10 долларов?.. Да, мы хотели как-то поблагодарить всех за добрые чувства, купили и отнесли Дэдди и Роберте по коробке «русских» конфет, но все это — мелочь, несоизмеримая с глубинами, открывшимися перед нами.
Грех, совершенный неведомым мне евреем на другом конце земли, — это мой грех. Подвиг Анилевича или мудрость Эйнштейна — моя гордость. Они — и грешники, и праведники — ближе мне, чем, к примеру, Ломоносов или Джефферсон. Они мне роднее. Это мой народ.
Но ведь этим чувством, в обиходе называемом «национальным», обладаю не только я, еврей. Это чувство присуще и русскому, и чеченцу, и французу. Им тоже ближе, родственней свой, чем чужой. И если людьми не руководит высокое нравственное чувство, отсюда может происходить и ксенофобия, и презрение к инородцам, ибо они — не наши, и все это коренится, скрывается в подсознании, врожденном, инстинктивном...
Так или иначе, но совестливость — за себя и за свой народ — пожалуй, и образует фундамент нравственности...
Будучи в Нью-Йорке два или три года назад, нам с Аней довелось воочию познакомиться с человеком замечательным... Более того — не только замечательным, но необыкновенным... Незадолго до нашей поездки в Нью-Йорк я послал в газету «Форвертс» рассказ «Лазарь и Вера», послал без всякой надежды на публикацию, он был чрезмерно велик для газетной полосы... Через неделю раздался телефонный звонок —звонил Владимир Наумович Едидович, главный редактор «Форвертса». Он расспросил меня, кто я, что я, а о рассказе сказал, что пока его не прочел, он слишком большой для них... Необычно было, что звонит главный редактор, такого здесь, в Америке, еще не случалось... Через пару дней он позвонил снова, сказал, что будут рассказ печатать, не меняя ни строки, только в редакции предложили другое название — «За чужие грехи», газета еврейская, а «Лазарь» отдает евангелием... Я согласился. Рассказ напечатали.
Так возникло наше знакомство.
«Форвертс» благодаря Володе (так мы стали называть друг друга — Володя, Юра) Едидовичу сделался, так сказать, моим вторым домом. Там публиковались мои рассказы, статьи. По иным вопросам спорили мы ожесточенно (например, существует ли особая «еврейская нравственность»), я писал Едидовичу яростные письма, он возражал не менее яростно мне.
Я знал, с его слов, что он много лет служил на флоте, плавал на подводной лодке — инженером-радиолокаторщиком. Его отец был директором еврейской гимназии в Вильнюсе, и здесь, в Америке, Володя то и дело сталкивался с выпускниками этой гимназии, благоговейно чтившие память отца, знатока еврейской культуры, литературы, языка идиш. После службы на флоте Едидовича пригласили в один из академических институтов, там он опубликовал более ста научных статей, а здесь очутился, как я понял, вослед за двумя своими дочерьми... Что же до «русского» «Форвертса», то его основание — целиком его заслуга (раньше газета выходила на идиш и английском).
Для меня он был единственный демократичный редактор, и, общаясь с ним, я думал, что демократия — это не строй, не законы, не традиции, а душевная суть человека, его психика.. Кстати, Едидович по моей просьбе прислал для нашего сборника отличный рассказ. Мне надоели вечные жалобы, стенания, обращения к Богу, покорность судьбе. У него этого не было: женщина, мать, убивала поляка, служившего немцам и надругавшемся над нею. Дух рассказа во многом гармонировал с духом самого Едидовича.
И вот мы с Аней оказались в Нью-Йорке. Едидович уже оставил должность главного редактора, ему исполнилось 76 лет. Однако каждую неделю он печатал в газете статью концептуального содержания... По приезде в Нью-Йорк я позвонил ему, наткнулся на его жену, приветливую, добросердечную Олю, она сказала, что Едидович во дворе чистит свою машину от завалившего ее снега и что она читала мои рассказы... Вскоре позвонил Едидович и настойчиво пригласил приехать к нему домой, в Нью-Джерси. Через день или два мы встретились на автовокзале и отправились к нему. Через полчаса мы вышли из автобуса посреди маленьких двух— и одноэтажных домишек и двинулись по узенькому тротуарчику вдоль них, укутанных в снег по самые трубы, похожих в чем-то на привычные наши строения. В одном из домиков Едидович распахнул наружную дверь, мы вошли...