Семейство Таннер
Шрифт:
Теперь Симон больше не испытывал страха, пусть даже этой ночью что-то и произойдет. Он уснул, а проснувшись утром, увидел брата, спокойно спящего рядом, и едва не расцеловал его. Тихонько оделся, чтобы не разбудить спящего, тихонько открыл дверь и спустился вниз. На лестнице ему встретилась Клара, которая, по всей вероятности, ждала там уже давно. Едва Симон пожелал ей доброго утра, как она, до крайности взволнованная, обняла его за шею, притянула к себе и ласково поцеловала.
– Мне хочется поцеловать и тебя, ведь ты его брат, – сказала она тихим, приглушенным, счастливым голосом.
– Он еще спит, – сказал Симон. По обыкновению он мягко отстранялся от нежностей, предназначенных не ему самому. Его спокойствие только сильнее взволновало ее душу. Она не отпустила его, а крепче прижала к себе, взяла его голову в ладони и расцеловала в лоб и в обе щеки.
– Я люблю тебя так же, как твоего брата. Теперь ты мой брат. Вот видишь, я имею так много и так мало! Ничего у меня нет, я все отдала. Ты станешь сторониться меня? Нет, конечно же нет! Я владею твоим сердцем, правда? Я богата, раз имею такого наперсника. Ты любишь своего брата, как его не любит никто. С такой силой и желанием. Он рассказал мне про тебя. Ты кажешься мне совершенно замечательным. И совсем непохожим на него. Тебя невозможно описать. Он так и сказал: его не поймешь. И все же с каким доверием люди устремляются тебе навстречу. Поцелуй меня. Я твоя, в том смысле, в каком желает твое сердце. Сердце – вот что в тебе прекрасно. Ничего не говори.
Она продолжала бы в таком духе, но Симон остановил ее, очень мягко, по своему обыкновению. Сказал, что хочет прогуляться. Она смотрела, как он идет прочь, но ему вовсе не было дела до ее взгляда. «Я готов услужить ей, коли у нее возникнет нужда, само собой разумеется! – говорил он себе. – Вероятно, и жизнь бы отдал, послужи это ей во благо, очень даже вероятно! Да, я почти уверен, что совершил бы такой поступок, именно ради такой, как она. Есть в ней что-то этакое. Словом, она конечно же властвует мною, только вот незачем размышлять об этом. Думать надобно о других вещах. К примеру, нынче утром я счастлив, я ощущаю свои руки и ноги как тонкие, гибкие шнуры. Это чувство наполняет меня счастьем, и тогда я не думаю ни о ком на свете, ни о женщине, ни о мужчине, просто ни о чем. Ах, как же хорошо здесь в лесу солнечным утром. Как же хорошо быть свободным. Может, какая-нибудь душа сейчас думает обо мне, а может, и нет, моя-то, во всяком случае, не думает ни о чем. Этакое утро всегда будит во мне некую черствость, ну да не беда, напротив, в этом основа беззаветного наслаждения природой. Чудесно, чудесно. Как пылает подле земли белое небо. Может, еще сегодня придет мягкость. Если я сейчас о ком-нибудь подумаю, то чересчур резко. И все-таки гораздо приятнее быть таким, каков я теперь. Прелестное утро. Может, спеть ему песню. Хотя оно само – песня. С куда большим удовольствием я бы закричал и кинулся бежать очертя голову или стал бы палить из ружья, как старый дурак Агаппея…»
Он бросился в траву и погрузился в мечты.
Глава четвертая
Этим утром Каспар и Клара катались по озеру в маленькой раскрашенной лодочке. Озеро было совершенно спокойно, словно блестящее, тихое зеркало. Временами их курс пересекал небольшой пароход, оставляя за собой широкие низкие волны, которые они разрезали. Клара была в белоснежном платье, широкие рукава ниспадали по красивым плечам и рукам. Шляпу она сняла, а волосы распустила, совершенно непреднамеренно, одним красивым движением. Рот ее улыбался молодому человеку. Она не знала, что сказать, да и зачем говорить.
– Вода такая красивая, точно небо, – обронила она. Лицо ее было безмятежно, как все вокруг – озеро, берега и чистое небо. В небесной сини сквозила благоуханная, мерцающая белизна. Она чуточку затуманивала синеву, утончала ее, делала печальнее, неопределеннее, мягче. Солнце просвечивало сквозь эту вуаль, как в грезах. Во всем чувствовалась робкая медлительность, ветерок обвевал их волосы и лица, лицо Каспара было серьезно, но бестревожно. Некоторое время он энергично греб, потом сложил весла, и лодка, покачиваясь, поплыла по волнам сама собою. Он обернулся, глядя на исчезающий город, на башни и крыши, поблескивающие в туманном солнце, на людей, суетливо спешащих по мостам. Вдогонку им катили телеги и экипажи, с характерным шумом проехал мимо электрический трамвай. Звенели провода, щелкали бичи, слышались свистки и еще какие-то мощные, гулкие звуки. Внезапно грянули одиннадцатичасовые колокола – прямо в тишину и все эти далекие, трепетные шумы. Обоих захлестнула невыразимая радость дня, утра, звуков и красок. Все слилось в одно ощущение, в один звук! Для них, для влюбленных, обернулось одним-единственным звуком. На коленях у Клары лежал букет полевых цветов. Каспар снял сюртук и снова взялся за весла. Тут пробило полдень, и все эти работяги и службисты, точно муравьи, устремились в самых разных направлениях. Белый мост кишмя кишел подвижными черными точками. А как подумаешь, что у каждой из таких черных точек есть рот и сейчас она примется за обед, то поневоле рассмеешься. Сколь же удивительна подобная картина жизни, чувствовали они и смеялись. Теперь и они повернули обратно, в конце концов тоже ведь люди и тоже проголодались; и чем ближе был берег, тем крупнее становились муравьи; потом они вышли на набережную и стали такими же точками, как остальные. Только прогуливались туда-сюда, блаженствуя под нежно-зелеными деревьями. Многие любопытные оборачивались на странную пару – женщину в длинном белом платье со шлейфом и небрежного малого, у которого даже приличных брюк не нашлось и который так дерзко отличен от своей спутницы. Вот так люди обычно негодуют и ошибаются в своих ближних. Неожиданно какой-то человек стремительно шагнул навстречу Каспару. И он действительно имел причины приветствовать его таким манером, ведь был это Клаус, не видевший брата много лет. За ним следом шли сестра и еще один господин, и все поздоровались. Незнакомого господина звали Себастиан.
Симон меж тем сидел едва ли в тысяче шагов от них, в столовой, маленьком помещении, битком набитом едоками. Здесь питался разношерстный люд, которому важно было поесть быстро и дешево. Симон любил именно это место, хотя ни малейшим удобством и изыском оно похвастаться не могло. Ведь и ему приходилось считать гроши. Открыла эту столовую группа женщин, которые именовали себя Обществом умеренности и народного благополучия. И действительно, тамошний посетитель мог рассчитывать лишь на умеренное и не слишком сытное питание. Большей частью все оставались довольны, если не считать мелких, нелепых претензий. Всем, кто здесь бывал, как будто бы нравились обеды, состоявшие из тарелки супа, куска хлеба, порции мяса и овощей, а также малюсенького сладкого десерта. Обслуживание не вызывало нареканий, ну разве что могло бы быть поживее, однако ж, в сущности, шло достаточно быстро, учитывая количество голодных ртов. Каждый получал свою порцию вовремя, хотя и испытывал легкое нетерпение: дескать, хорошо бы еще побыстрее. Бесконечный круговорот: наполнение тарелок, их раздача, поглощение еды. Иной, умяв свою порцию, наверно, жалел, что уже с нею покончил, и завистливо смотрел на тех, кто еще дожидался, когда принесут то, что в общем-то вполне приятно заглотать. Почему все они ели так быстро? Нелепая привычка – есть так быстро. Обслуга состояла из вполне миловидных девушек, нанятых в окрестностях города. Очень недолго они были довольно нерасторопны, но учились не обращать внимания на иные просьбы и выигрывать время, чтобы исполнить совсем уж настоятельные, неотложные желания. Где желающих так много, желания надобно тонко различать и выбирать. Иногда приходила одна из учредительниц столовых, одна из благотворительниц, наблюдала за жующим народом. Приставив к глазам лорнет, изучала еду и тех, кто ее поглощал.
Симон питал слабость к этим дамам и всегда радовался, когда они приходили, ведь ему казалось, будто эти милые добрые женщины посещают зал, полный бедных маленьких ребятишек, чтобы увидеть, как те наслаждаются праздничной трапезой. «Разве же народ не большой, бедный, маленький ребенок, который нуждается в опеке и присмотре? – восклицал его внутренний голос. – И чем плохо, что опекают его женщины, благородные дамы с добрым сердцем, а не тираны в старинном, пусть и героическом смысле слова?» Да, кто только не
питался в этой столовой, объединившись в одну мирную семью! В первую очередь ученицы. Разве у учениц есть время и деньги, чтобы обедать в отеле «Континенталь»? Затем носильщики в легких синих халатах и в сапогах, с большими щетинистыми усами и довольно угловатыми ртами. Чем они виноваты, что у них угловатые рты? Иной в отеле «Ройяль» наверняка тоже угловат ртом и носит усы. Правда, угловатость у него сглажена округлостью, но так ли уж много это значит? Были здесь и служанки без места, и бедные писари, и вообще изгои, безработные, бездомные и такие, что даже места жительства не имели. Еще здесь столовались женщины дурного поведения, бабенки со странными прическами, сизыми физиономиями, толстыми руками и наглым, но смущенным взглядом. Все эти люди, а в первую очередь, конечно, кроткие богомольцы, которых тут тоже хватало, держались, как правило, робко и обходительно. За едой все смотрели всем в лицо; никто не говорил ни слова, лишь иногда что-нибудь тихое да учтивое. Такова зримая польза народного благополучия и умеренности. Что-то чудаковатое, простодушное, подавленное и опять же освобожденное сквозило в этих жалких людях, в их манерах, пестрых, как окраска мотылька. Иной здесь вел себя куда аристократичнее, чем знатнейший аристократ ведет себя в аристократических домах. Как знать, кто он, кем был раньше, прежде чем очутился в народной столовой. Разве жизнь не перетряхивала людские судьбы, словно кости в большом игральном стакане? Симон сидел в уголке, вроде как в эркере, ел хлеб, намазанный маслом и медом, и пил кофе. «Больше мне ничего и не надобно в такой прекрасный день. Голубое небо раннего лета ласково глядит в окно на мою золотую еду. Она и вправду золотая. Только глянь на мед: нежно-желтый, сладко-золотой! Это золото так приятно растекается по белой тарелочке, а подцепляя его острым ножом, я кажусь себе золотоискателем, сыскавшим сокровище. Рядом восхитительная белизна масла, затем коричневый цвет вкусного хлеба, а краше всего темно-коричневый кофе в крошечной чистенькой чашке. Найдется ли на свете еда, что выглядит краше и аппетитнее? И она отлично утоляет голод, а мне только и нужно утолить голод и сказать: ну вот, поел. Говорят, некоторые люди превращают еду в культуру, в искусство; разве же я не могу сказать так о себе? Конечно, могу! Только мое искусство скромнее и моя культура деликатнее, ибо я наслаждаюсь малым восторженнее и щедрее, чем они многим и неиссякаемым. Вдобавок я не любитель затягивать трапезы, иначе могу легко потерять аппетит. Для меня главное – снова и снова испытывать желание поесть, вот почему ем я мало и изысканно. К тому же я имею кое-что еще: занятную беседу с все новыми людьми».Едва лишь Симон пробормотал это или подумал, как на свободное место за столиком подсел седоволосый старик. Лицо у него было изможденное, землисто-бледное, из носа текло, вернее, на носу висела капля, большая, тяжелая, которая почему-то никак не падала. Все время казалось, вот сейчас она упадет. Ан нет, висит себе и висит. Старик заказал себе тарелку тушеной картошки, а больше ничего, и съел ее, тщательно и с удовольствием посолив с кончика ножа. Но перед этим сложил ладони, помолился Господу Богу. Симон позволил себе безобидную шуточку: тайком заказал официантке кусок жаркого, а когда заказ прибыл, от души посмеялся удивлению старика, перед которым поставили это угощение.
– Отчего вы молитесь перед едой? – напрямик спросил Симон.
– Такая у меня потребность, оттого и молюсь, – отвечал старик.
– Тогда я рад, что видел, как вы молитесь. Просто мне было любопытно, какое чувство подвигло вас к молитве.
– При этом испытываешь много чувств, сударь мой! Вы, к примеру, наверняка не молитесь. У нынешних молодых людей нет на это ни времени, ни желания. Могу понять. Когда молюсь, я всего лишь следую привычке, которую завел давным-давно, ради утешения.
– Вы всегда жили в бедности?
– Всегда.
Когда старик произнес это, в душной, хотя и опрятной, но бедной столовой появилась прелестная фигура госпожи Клары. Все руки, державшие вилку, ложку, нож или чашку, на миг замерли. Все рты открылись, все глаза воззрились на существо, которое казалось в этом помещении совершенно чуждым. Ведь Клара была настоящая дама, а в эту минуту даже больше чем дама. Симону и самому почудилось, будто из отверстых, трепещущих небес выпорхнул ангел и слетел на землю, в темный уголок, чтобы уже одним своим благодатным видом осчастливить тамошних обитателей. Именно так Симон всегда представлял себе благотворительницу, которая идет к убогим и бедным, не имеющим ничего, кроме сомнительного преимущества, что в любую минуту на них могут обрушиться бичи забот. Клара держалась в этом народном приюте совершенно естественно, будто она и впрямь прилетевшее издалека высшее существо из иных пределов, из иного пространства, иного мира. Именно дивная ее лучезарность заставила всех этих робких людей распахнуть глаза, затаить дыхание и ухватиться одной рукой за другую, чтобы от внезапного волнения не выронить нож. Нежданная красота Клары болезненно поразила этих людей, заставила задуматься. У каждого из них вдруг мелькнула мысль, сколько же всякого-разного есть на свете, помимо тяжкого труда и забот о хлебе насущном. Об этаком бодром здравии и совершенных, щедрых, улыбчивых прелестях они все почти позабыли, настолько их жизнь утонула в черной, нечистой обыденщине, истрепалась в заботах, вцепилась в низменное. Вот что они – хотя, пожалуй, и не все отчетливо – мучительно осознали; ведь поистине мучительно видеть красоту, которая уже одним своим благоуханием пьянит и может убить, коли мысленно дерзнешь улыбнуться ее улыбкой. Поэтому все они невольно гримасничали, кривили лица, глядя снизу вверх на эту женщину, что возвышалась над ними, поскольку все они сидели на низких стульях, в тесноте, а она, высокая, стояла выпрямившись во весь рост. Казалось, она кого-то искала. Симон притаился в своем углу, не переставая улыбаться навстречу ищущей. Она долго его не замечала, хотя помещение было сравнительно невелико; наверно, ей пришлось напрягать зрение, чтобы взгляд привык к пятнистой, темной, расплывчатой картине и различил фигуры, которых ее глаза обычно вовсе не замечали. Слегка раздосадованная, она уже хотела удалиться, но тут взгляд ее упал на Симона и узнал его.
– Ах, вот вы где, еще и в угол забились! – сказала она и с величайшей радостью села рядом, между своим молодым другом и стариком, на носу у которого по-прежнему висела большая блестящая капля.
Старик спал. Спать в таких заведениях не разрешалось, однако ежедневно случалось, что старики, покушав, засыпали – по причине самой обыкновенной, необоримой усталости. Этот старик, наверно, долго и бесполезно бродил пешком по городским улицам. Наверно, спрашивал насчет работы, повсюду, куда его тихонько вели размышления. Вконец усталый, он, наверно, тем не менее пытался в этот день хоть чего-то добиться и, напрягая все силы, взобрался на гору, ведь город поднимался вверх по склону, но и там, наверху, его спровадили так же быстро, как и здесь, внизу; и он снова поплелся вниз, обессилевший, до смерти затравленный, и прибрел сюда. Как он в его-то годы еще мог искать работу, как у него, старика, хватало силы воли надеяться, что он ее найдет, – при одной мысли об этом становилось горько и страшно. Однако ж такая мысль прямо-таки напрашивалась. У старика не было иного пристанища, кроме этого заведения, но и здесь он мог провести лишь считанные часы, ведь вечером столовая закрывалась. Наверно, поэтому он молился, чтобы привнести в ужасающую серьезность своего бытия тихую, утешительную мелодию. Поэтому говорил: «Мне потребна молитва». Стало быть, стремление к набожности тут ни при чем, все дело в чрезвычайно печальной потребности почувствовать ласковую руку, детскую или дочернюю, которая тихонько и утешительно погладит его бедный морщинистый лоб. Быть может, у старика есть дочери… а у него самого? Подобным размышлениям легко мог предаться сидящий рядом, глядя, как старик спит – голова странно неподвижна, руки подпирают подбородок.