Семейство Таннер
Шрифт:
– Приехал ваш брат, Симон, в офицерском мундире, – сказала Клара, – и ваша сестра, и еще один господин, по имени Себастиан.
Симон тотчас расплатился за обед, и они вместе покинули столовую. После их ухода одна из подавальщиц заметила спящего, встряхнула его несколько раз и на удивление строго сказала:
– Не спать! Я к вам обращаюсь! Вы что, не слышите? Здесь спать нельзя!
Старик пробудился.
Завершился этот день чудесным вечером. Весь город гулял по красивой озерной набережной, под пышными деревьями с большими листьями. Прохаживаясь здесь, среди такого множества веселых, тихонько беседующих людей, ты невольно чувствовал себя будто в сказке. Город пламенел в огне закатного солнца, а позднее, черный и мрачный, догорал в тускнеющем зареве уже ушедшего за горизонт светила. Летом солнцу присуще что-то чудесное, пленительное. Озеро мерцало в темноте, множество огней искрилось в глубине тихих вод. До чего же великолепно выглядели мосты; идешь по ним и видишь, как внизу стремительно проплывают маленькие темные лодки; в лодках сидели девушки в светлых платьях, нередко с какой-нибудь большой плоскодонки, медленно и величаво скользившей по волнам, долетал теплый, певучий звук арфы, настраивающий на ночной лад. Этот звук терялся в черноте и вновь возвращался, оживал, звонкий и теплый, густой, берущий за сердце. Как далеко разносились звуки простого инструмента, на котором играл какой-то лодочник! Ночь от этого казалась еще больше и глубже. Вдали на берегу светились огоньки сельских поселений, словно сверкающие красноватые камешки на тяжелых, темных царских ризах. Вся земля словно благоухала и притихла, как спящая девушка. Огромный темный купол ночного неба раскинулся над людьми, над горами и огоньками. Озеро как бы утратило
Симон шагал обок Клауса и был счастлив меткими и простыми ответами внушить брату, который засыпал его вопросами, уверенность, что он отнюдь не конченый человек. Говорил он с известной гордостью и одновременно с оттенком смирения перед более зрелым братом, хотя тот, спрашивая об иных вещах как наивный ребенок, все ж таки обнаруживал ласковую озабоченность. Разговор они вели в красивых, длинных, витиеватых фразах, так получалось само собой, и Клаус радовался, что брат во многом выказывает понимание, тогда как ему казалось, что Симон, в его обстоятельствах, станет над этим смеяться и ехидничать.
– Я полагал тебя далеко не столь серьезным, каким вижу теперь!
– Не в моих привычках, – отвечал Симон, – показывать, что я с благоговением отношусь ко многим вещам. Обычно я держу это при себе, так как думаю, что бесполезно делать серьезную мину, коли судьба назначила тебе, ну то есть, может быть, назначила играть роль шута. Судеб много, очень много, и в первую очередь перед ними я готов склонить голову. Тут уж ничего не поделаешь. А в остальном пусть-ка кто попробует сказать, будто я смущенно и уныло вешаю голову. Я уже многим говорил, как со мною обстоит в этом смысле.
Все это Симон говорил плавными фразами и с правильным ударением, притом совершенно спокойно и дружелюбно, так что Клаус воспринимал заявления младшего брата не как мировую скорбь, а как своего рода происходящие в его душе поиски, попытки прояснить свою позицию в отношении мира. Он убедился, что Симон обладает дельными качествами, но слегка опасался, что качества эти окружали его лишь поверхностно, как бы играючи плясали вокруг и увлекали, тогда как ему-то хотелось, чтобы они были в брате укоренены. Ведь в пылу речи такая душа с легкостью воспаряла в мир усердия и прекрасного трудолюбия, чтобы затем часами упиваться собственными рассуждениями, а именно при встрече после долгой разлуки. И все же Клаус нарадоваться не мог на брата и с явным удовольствием говорил ему вещи приятные и утешительные. Позади них, на некотором расстоянии, шли, тесно прижавшись друг к другу, Клара и Каспар. Красавица и музыка ночи пьянили художника. Он фантазировал о конях, что скачут по ночным садам, неся в седле прекрасных, стройных всадниц, чьи амазонки играют у земли с копытами коней. А потом дерзким, неистовым смехом смеялся над всем – над людьми, над пейзажем, просто над всем, что попадалось на глаза. Клара даже не пыталась унять его, напротив, ей нравилась неистовость артистической натуры. О, как она любила юношеское, дерзкое, даже надрывное в этой мальчишеской натуре, которая еще только развивалась в натуру мужскую. Он мог говорить какие угодно нелепости, в устах другого человека они, быть может, звучали бы смехотворно и глупо, но в его устах казались ей волшебной мелодией. Что же в этом человеке заставляло Клару считать его безоговорочно прекрасным, в любой позе, в любом жесте, в поведении, в делах и поступках, речах и молчании? Он мнился ей превыше всех других людей, превыше всех других мужчин, хотя едва-едва успел стать мужчиной. В его походке, пожалуй, сказала бы она, сквозило что-то неуклюжее и одновременно властное. Совершенно безмятежный, а вместе с тем робкий, простодушный, глубоко-ребячливый. Такой спокойный и такой порывистый! Она видела, как в темноте поблескивают его светлые волосы, юные и волнистые. Вдобавок шаг и осанка – скромная, вопрошающая, задумчиво-горделивая. Этот юноша, размышляя о ком-либо, наверняка погружается в мечты. Каспар притих. Она все время смотрела на него, все время! Здесь, этой ночью, полной гуляющих людей, было так приятно, мучительно приятно, смотреть на него. Смотреть на него, думала она, куда приятнее, чем целовать. Рот у него приоткрыт, словно от боли; конечно, он никакой боли не испытывал, нет-нет, просто губы так сложились, создавая страдальческое впечатление. Глаза Каспара холодно и спокойно глядели вдаль, будто видели там что-то более интересное. И как бы говорили: «Мы-то видим красоту; глазам других людей мучиться не стоит, все равно им никогда не увидеть то, что видим мы!» Брови его восхитительно изгибались, чуть-чуть, словно от беспокойства, словно ангелы, склонившиеся над своими детьми, над глазами, которые и выглядели, и смотрели в мир так, будто каждую минуту их можно повредить. «Конечно, глаз любого человека легко уязвим, но, когда я смотрю в его глаза, мне вдруг становится так больно, словно туда уже вонзились осколки. Глаза такие большие, такие выпуклые, кажется, ничто их не тревожит, они такие безрассудные, широко распахнутые; как же легко их повредить!» – сетовала она. Не знала даже, любит ли он ее, но какая разница, она-то, она любила его, и этого довольно, да, так и должно быть, она готова была заплакать. В эту минуту к ним вернулись Симон и Клаус. Клара постаралась кое-как овладеть собой, подхватила Симона под руку и пошла с ним вперед.
– Дай мне посмотреть в твои глаза, они у тебя такие красивые, Симон, глядишь в них и словно лежишь в мягкой постели, когда все спокойно и можно помолиться, – сказала она ему.
Клаус и Каспар шагали молча. Они не находили общего языка с тех пор, как несколько лет назад, повздорив, перестали видеться и писать друг другу. Клаус из-за этого очень огорчался, тогда как Каспар воспринимал сей факт как своего рода неизбежность. Сказал себе, что непонимание меж братьями совершенно в порядке вещей. Не хотел оглядываться назад, на давние происшествия, которые, кстати, считал не стоящими размышлений, именно потому, что они остались в прошлом. Он привык идти прямо вперед, полагая оглядку назад, на давние взаимоотношения, попросту вредной. И вот Клаус, которому стало невмоготу молчать, заговорил об искусстве, побуждая брата съездить разок в Италию, чтобы достичь там должной художественной зрелости.
Каспар воскликнул:
– Лучше уж мне сразу отправиться к черту! В Италию! Почему в Италию? Разве я болен и могу излечиться лишь в краю апельсинов и пиний? Зачем мне ехать в Италию, коли я могу быть здесь и мне здесь вполне нравится? Я что, мог бы в Италии заняться чем-то получше живописи? Да разве же здесь я не могу ею заниматься? По-твоему, в Италии все так красиво, оттого я и должен ехать туда. А разве здесь недостаточно красиво? Разве там может быть красивее, нежели здесь, где я нахожусь, пишу свои картины, вижу тысячи красот, которые будут жить и когда я давным-давно истлею? Возможно ли ехать в Италию, коли хочешь творить? Разве итальянские красоты красивее здешних? Пожалуй, они лишь более претенциозны, и как раз поэтому я предпочитаю вовсе их не видеть. Ежели я через шестьдесят лет сумею написать волну или облако, дерево или поле, тогда и посмотрим, умно ли я поступил, не поехав в Италию. Неужто я что-то потеряю, не увидев соборные колоннады, пресловутые ратуши, фонтаны и арки, пинии и лавры, национальные итальянские костюмы и роскошные постройки? Неужто надобно поедать глазами все-все? Я бы каждый раз выходил из себя, заподозри меня кто в намерении сделаться в Италии более умелым художником. Италия – это ловушка, в которую мы попадаем по собственной безмерной глупости. Разве итальянцы приезжают к нам, желая заниматься живописью или поэзией? Какой мне смысл восторгаться ушедшими культурами? Говоря по чести, разве я обогащу тем свой дух? Нет, просто испорчу его и сделаю трусливым. Сколь бы великолепна ни была ушедшая древняя культура, сколь бы ни превосходила нашу мощью и роскошью, я не стану по этой причине зарываться в нее как крот, при необходимости я просто рассматриваю ее, когда получаю от этого удовольствие, в книгах, которые в любое время находятся в моем распоряжении. Вообще, очень уж ценным утраченное и минувшее не бывает никогда; ведь вокруг меня, в нашей реальности, которую нередко поносят как некрасивую и скверную, я вижу великое множество восхитительных образов и красоты, переполняющие мой
взгляд. Впору рассвирепеть и потерять терпение из-за этого попросту постыдного для нас помешательства на Италии. Возможно, я ошибаюсь, но даже два десятка щетинистых чертей, отравляющие воздух и размахивающие жуткими вилами, не заставят меня поехать в Италию.Резкость Каспаровых суждений неприятно удивила и опечалила Клауса. Так бывало всегда, не угадаешь, как завязать с ним мало-мальски добрые отношения. Молча он протянул брату руку, ведь они как раз подошли к дому, где Клаус остановился.
Войдя в свою унылую комнату, он сказал себе: «Я второй раз потерял его, по причине совершенно невинного, доброжелательного, но, как оказалось, неосторожного высказывания. Слишком мало я его знаю, вот в чем дело, да, наверно, никогда и не узнаю. Наши жизненные пути слишком различны. Хотя, может быть, грядущее в своей неисповедимости когда-нибудь снова сведет нас вместе. Надобно терпеливо ждать, когда мало-помалу станешь более зрелым и лучшим человеком». Он казался себе таким одиноким и решил поскорее воротиться к месту своей деятельности.
Глава пятая
Себастиан – молодой поэт из тех, что декламируют свои стихи публике с небольших подмостков. При этом по причине излишней порывистости он обычно выглядел довольно смешно. В юные годы он сбежал от родителей, в шестнадцать лет очутился в Париже, а в двадцать вернулся. Отец его служил дирижером в городке, где жила сестра трех братьев Таннер, Хедвиг. Там Себастиан вел на удивление праздную жизнь, целыми днями сидел в своей пыльной мансардной каморке или валялся на узкой кровати, где ночами спал, не давая себе ни малейшего труда приготовить ее ко сну. Родители считали его безнадежным и позволяли делать все, что заблагорассудится. Денег они ему не давали, полагая, что им незачем оплачивать причуды сына, которыми он только и занимался. К серьезному учению Себастиана было уже не сподвигнуть; с какой-нибудь книгой под мышкой или в кармане он бродил в горах по лесам, часто по нескольку дней кряду не появляясь дома, ночевал, коли погода худо-бедно позволяла, в полуразрушенных хижинах, куда никто, даже нелюдимые суровые пастухи, не заглядывал, на пастбищах, расположенных ближе к небесам, чем к человеческой цивилизации. Ходил он все время в одном и том же затасканном костюме из светло-желтого сукна, отпустил бороду, но в остальном очень старался иметь вид приятный и опрятный. О своих ногтях пекся больше, чем об уме, который у него попросту одичал. Он был красив, а так как все знали, что он сочиняет стихи, вокруг его персоны распространялся полусмехотворный-полумеланхоличный волшебный ореол, и в городе хватало разумных людей, которые искренне сочувствовали этому молодому человеку и, по возможности, принимали в нем самое сердечное участие. Поскольку он отличался общительностью и был превосходным собеседником, его часто приглашали на вечеринки и таким манером немного вознаграждали за то, что мир не ставил перед ним иных задач, способных удовлетворить его стремление к действию. Этим стремлением Себастиан обладал в высокой степени, только вот он слишком уж выбился из колеи общепринятого и предписанного. Быть может, стремился чересчур неистово, а теперь, когда понял, что от его стремления мало толку, вовсе потерял охоту стремиться к чему-либо. Играл на лютне песни, которые сам сочинял, и пел приятным, мягким голосом. Единственная – правда, большая – несправедливость, которую ему причинили, заключалась в том, что еще в школе все осыпали его ласками и внушили ему, будто он чуть ли не гений. Как глубоко запечатлевается этакая гордая фантазия в восприимчивом мальчишеском сердце! Взрослые женщины любили общество рано повзрослевшего, всепонимающего отрока, который казался им невероятно привлекательным, и тем наносили ущерб его человеческому развитию. Себастиан часто говаривал: «Время моего блеска давно позади». Ужасно слышать такое от столь молодого человека. В самом деле, чем бы он ни занимался, к чему бы ни стремился, что бы ни начинал, все это он делал с усталым, холодным, безучастным сердцем, а потому не делал вовсе ничего, просто играл в игры сам с собою. Хедвиг однажды сказала ему: «Себастиан, послушайте, я думаю, вы часто сами себя оплакиваете». Он кивнул в подтверждение. Хедвиг сочувствовала ему и порой давала немного денег или еще что-нибудь, лишь бы чуточку скрасить его жизнь. Вот и на сей раз, отправившись к братьям, она взяла его с собой. В тот вечер, когда Клара блаженствовала, Клаус был печален и одинок, Симон – счастлив, а Каспар – взволнован и весел, оба они, Хедвиг и ее поэт, медленно и в молчании, тоже прогуливались по берегу. Что тут скажешь – вот они и молчали. Каспар подошел к ним:
– Я слыхал, вы работаете над стихотворением, в котором намереваетесь отразить содержание вашей жизни. Но как можете вы передать жизнь, ведь вы еще толком не жили. Посмотрите на себя: вы сильны и молоды, а хотите забиться за письменный стол и воспевать свою жизнь в стихах. Займитесь этим, когда вам стукнет пятьдесят. Я, между прочим, считаю постыдным для молодого человека кропать стихи. Это не работа, а всего-навсего пристанище для бездельников. Я бы слова не сказал, если бы ваша жизнь была прожита до конца и завершилась каким-нибудь большим умиротворяющим событием, которое дает человеку право оглянуться на ошибки, добродетели и заблуждения. Вы же как будто никогда еще не делали ошибок и опять-таки никогда не совершали добрых дел. Сочиняйте, только когда станете грешником или ангелом. А лучше не сочиняйте вовсе…
Каспару Себастиан не нравился, потому он и насмехался над ним. Трагические фигуры вообще не находили у него понимания, вернее, он понимал их слишком легко и слишком хорошо, а потому не уважал. Вдобавок сегодня он пребывал в чертовски желчном настроении.
Хедвиг вступилась за обиженного беднягу, который не мог постоять за себя.
– Нехорошо с твоей стороны этак говорить, Каспар, – сказала она брату с горячностью, каковую придала ей охота защитить Себастиана, – нехорошо и неумно. Тебе доставляет радость обидеть человека, которого надо бы щадить и оберегать из-за его несчастий. Смейся сколько хочешь. Ты ведь жалеешь о своих словах. Если б я тебя не знала, то сочла бы грубияном, мучителем. Обижать бедного, беззащитного человека все равно что мучить бедного зверька. Беззащитные слишком легко вводят сильных в соблазн причинить боль. Радуйся, коли можешь чувствовать себя сильным, и оставь в покое тех, кто слабее. Используя силу, чтобы терзать слабых, ты бросаешь на нее тень. Отчего тебе мало твердо стоять на ногах, неужто надобно еще и ставить ногу на шею неуверенных и ищущих, чтобы они вконец потеряли уверенность в себе и упали, да-да, упали в волны отчаяния? Неужто самоуверенность, храбрость и целеустремленность должны постоянно совершать грех жестокости, безжалостности и бестактности по отношению к ближним, которые вовсе не стоят у них на пути, просто жадно слушают звуки славы, почета и успеха, предназначенные другим? Благородно ли и хорошо ли обижать тоскующую душу? Поэты так легко уязвимы; о-о, не надо обижать поэтов. Кстати, я говорю сейчас вовсе не о тебе, Каспарик; ты ведь не такая уж крупная фигура в этом мире! Пожалуй, ты сам пока тоже никто и не имеешь причин насмехаться над людьми, тоже ничего до сих пор не достигшими. Коли ты борешься с судьбою, позволь и другим бороться, как они разумеют. Вы оба борцы и норовите побороть друг друга? Нелепо и неумно. Для вас обоих – в силу разных прихотей, и заблуждений, и соблазнов, и неудач – хватает боли в вашем искусстве, так неужто надобно ранить друг друга еще сильнее? Будь я художником, мне бы вправду хотелось быть братом поэту. Не спеши презрительно смотреть на ошибающегося или якобы вялого и бездеятельного. Ведь из долгих, смутных мечтаний может вмиг взойти его солнце, его поэзия! И как тогда будут выглядеть те, кто поспешил им пренебречь? Себастиан честно борется с жизнью, уже это достаточная причина, чтобы уважать его и любить. Как можно насмехаться над его мягким сердцем? Стыдись, Каспар, и, если ты хоть немного любишь свою сестру, никогда больше не давай мне повода этак тобою возмущаться. Мне это не в радость. Я ценю Себастиана, потому что знаю, ему хватает духу признавать свои многочисленные ошибки. Кстати, это все слова, только слова, ты можешь уйти, коли тебе не по вкусу идти с нами. Что за гримаса у тебя на лице, Каспар! Ты сердишься, оттого что девушка, имеющая счастье быть тебе сестрой, смеет читать тебе мораль? Не надо, не сердись. Пожалуйста. И конечно же ты можешь посмеяться над поэтом. Почему бы нет. Я приняла это чересчур всерьез. Прости.
Тонкая, застенчивая, но нежная улыбка играла в темноте на губах Себастиана. Хедвиг продолжала умасливать брата, пока тот вновь не развеселился. И тогда изобразил ее взволнованную речь, да так забавно, что все трое громко расхохотались. Себастиан прямо корчился от смеха. Мало-помалу под деревьями стало тихо и безлюдно; народ разошелся по домам, огоньки задремали, но многие уже погасли, и даль более не мерцала. Там, в сельском краю, свет словно бы гасили раньше; далекие горы лежали теперь безжизненными черными громадами, но кое-кто из гуляющих еще не ушел домой, а словно бы намеревался провести всю ночь под открытым небом, бодрствуя и ведя разговоры.