Семиотика, Поэтика (Избранные работы)
Шрифт:
94 Гонгоризм, если его рассматривать трансисторически, всегда содержит в себе некое рефлексивное начало; звуча в совершенно различных тональностях, способных меняться от ораторской приподнятости до обычного каламбура, всякая эксцессивная фигура несет в себе рефлексию о языке, чья серьезность подвергается испытанию (ср.: Sarduy Severo. Sur Gongora.
– "Tel Quel", 1966, № 25).
370
ственное серьезное слово, предоставленное в ее распоряжение, в той мере, в какой статус науки и языка еще не окончательно определился, - а именно так, по-видимому, все еще обстоит дело сегодня. В таком случае ирония дана критику непосредственно: это, по выражению Кафки не способность видеть истину, это способность быть истиной 95, так что мы оказываемся вправе потребовать у критика: заставьте меня поверить в вашу решимость сказать то, что вы говорите (а отнюдь не: заставьте меня поверить в то, что вы говорите).
Чтение
Остается еще одна, последняя из иллюзий, от которой необходимо избавиться: критик ни в чем не может заменить собою читателя. Тщетны будут его кичливые попытки (или обращенные к нему просьбы) предоставить разумеется, со всей возможной почтительностью - свой голос для выражения мнения остальных читателей; тщетно
95 "Не каждый может увидеть истину, но каждый может ею быть. (Ф. Кафка, цит. по: Robert Marthe, op. cit., p. 80).
371
жителей, каковыми являлись scriptor (который просто переписывал текст, ничего к нему не добавляя), compilator (который ничего не добавлял от себя), commentator (который вторгался в переписанный текст лишь затем, чтобы прояснить его смысл), и наконец, auctor (который излагал собственные мысли, непременно опираясь при этом на другие авторитеты). Эта система, намеренно созданная с единственной целью сохранить "верность" древнему тексту, то есть единственно признаваемой Книге (можно ли вообразить большую "почтительность", нежели та, которую средневековье питало к Аристотелю или Присциану?), - эта система, тем не менее, породила такое "толкование" античности, которое наша современность поспешила отвергнуть и которое нынешней "объективной" критике показалось бы совершенно "бредовым". Причина в том, что на деле критическое видение начинается уже на уровне самого compilator'a: ведь для того, чтобы "деформировать" текст, нет совершенно никакой надобности добавлять в него что-либо от себя: для этого достаточно его процитировать, иными словами - расчленить; в результате немедленно возникает новый смысл; причем сам факт существования этого смысла окажется совершенно независим от того, в какой мере он был принят или отвергнут. Критик - это не кто иной, как commentator - в полном смысле этого слова (и этого вполне достаточно, чтобы определить его роль), поскольку, с одной стороны, он служит посредником, заново вводя в наш кругозор материал прошлых эпох (который нередко в этом нуждается: ведь, в конце концов, разве Расин не обязан кое в чем Жоржу Пуле, а Верлен - Жан-Пьеру Ришару 96), а с другой стороны, критик выступает оператором, перераспределяющим элементы произведения таким образом, чтобы придать ему известную осмысленность, иными словами - установить по отношению к нему некоторую дистанцию.
Есть и другое различие между читателем и критиком: если мы ничего не знаем о том, как читатель разговаривает с книгой, то критик, напротив, обязан избрать
96 Poulet Georges. Notes sur le temps racinien.
– In: "Etudes sur le temps humain". P.: Plon, 1950.
– Richard J.-P. Fadeur de Verlaine.
– In.: Poesie et Profondeur. P.: Seuil, 1955.
372
определенный "тон", и тон этот в конечном счете может быть только утвердительным. В глубине души критик может переживать массу сомнений и мук, причем по таким поводам, о которых не смогут догадаться даже самые недоброжелательные из его хулителей, - и все же в итоге ему придется прибегнуть именно к письму во всей его полноте, иными словами - в его утвердительной функции. Любая попытка - под предлогом ли скромности, неуверенности или осторожности - уклониться от того институирующего акта, который лежит в основе всякого письма, окажется напрасной: все это - лишь обычные условные знаки, которые ровным счетом ни от чего не могут гарантировать. Любое письмо есть акт декларирования, и именно поэтому оно является письмом. Разве способна критика принять вопросительную, желательную или дубитативную форму, не превратившись при этом в воплощение нечистой совести? Ведь критика есть письмо, а писать как раз и значит идти на апофантический риск, всякий раз оказываясь перед неизбежной альтернативой: истина/ложь. Если и существует догматизм письма, то он заявляет лишь об одном - об ангажированности пишущего, а вовсе не о его самоуверенности или самодовольстве: письмо - это не что иное, как определенный акт, та малая доля акта, которая содержится в письме.
Таким образом, в результате самого "прикосновения" к тексту прикосновения не глазами, но письмом - между критикой и чтением разверзается целая пропасть, и это та самая пропасть, которую всякое значение прокладывает между двумя своими сторонами: означающим и означаемым. Ведь ни один человек в мире ничего не знает о том смысле (о том означаемом), которым наделяется произведение в процессе чтения, и причина, быть может, в том, что смысл этот, будучи воплощенным вожделением, возникает как бы по ту сторону языкового кода. Одно только чтение испытывает чувство любви к произведению, поддерживает с ним "страстные" отношения. Читать - значит желать произведение, жаждать превратиться в него; это значит отказаться от всякой попытки продублировать произведение на любом другом языке, помимо языка самого произведения: единственная, навеки данная форма комментария, на которую
373
способен читатель как таковой, - это подражание (о чем говорит пример Пруста - любителя чтения и подражаний). Перейти от чтения к критике-значит переменить самый объект вожделения, значит возжелать не произведение, а свой собственный язык. Но тем самым это значит превратить произведение в объект желания со стороны письма, порожденного этим желанием. Вот так слово и кружит вокруг книги: чтение, письмо - всякая литература попеременно становится объектом их вожделения.
Разве мало было писателей, начавших писать лишь потому, что до этого они что-то читали? И разве мало критиков, читавших лишь затем, чтобы получить возможность писать? Они как бы соединяли две стороны книги, две стороны знака так, чтобы в результате получилось некое единое слово. Критика - лишь один из моментов той истории, в которую мы ныне вступаем и которая ведет нас к единству - к истине письма.1966.
От науки к литературе.
Перевод С. Н. Зенкина .... 375
Нельзя изречь свою мысль, не осмысляя свою рёчь.
Бональд
Во французских университетах имеется официальный перечень традиционно преподаваемых социальных и гуманитарных наук, который определяет дипломные специальности выпускников, - вы можете быть доктором эстетики, психологии, социологии, но не геральдики, семантики или виктимологии. Таким образом, природа человеческого знания непосредственно определяется социальными институтами, которые навязывают нам свои способы членения и классификации, точно так же как язык, благодаря своим "обязательным категориям" (а не только запретам), заставляет нас мыслить так, а не иначе. Другими словами, определяющим для науки (под этим словом здесь и далее подразумевается совокупность социальных и гуманитарных наук) является не особое содержание (его границы зачастую неопределенны и подвижны), не особый метод (в разных науках он разный: что общего между исторической наукой и экспериментальной психологией?), не особые моральные принципы (серьезность и строгость свойственны не только науке), не особый способ коммуникации (научные знания излагаются в книгах, как и все прочее) - но исключительно ее особый статус, то есть ее социальный признак: ведению науки подлежат все те данные, которые общество считает достойными сообщения. Одним словом, наука - это то, что преподается.
Литература обладает всеми вторичными признаками, то есть всеми неопределяющими атрибутами науки. Содержание у нее то же, что и у науки: нет, без сомнения, ни одной научной материи, которой не касалась когда-то мировая литература; мир литературного произведения всеобъемлющ и охватывает все виды знания (социальное, психологическое, историческое) - так что
375
литература являет нам то великое единство мироздания, насладиться которым дано было древним грекам и в котором отказано нам из-за раздробленности нашего знания на отдельные науки. Кроме того, литература, подобно науке, методична: в ней есть программы изысканий, меняющиеся в зависимости от школы и эпохи (так же, впрочем, как и в науке), правила исследования, порой даже претензии на экспериментальность. У литературы, как и у науки, есть своя особая мораль - представив себе свою сущность, она выводит отсюда правила для своей деятельности и, следовательно, подчиняет свои начинания известному духу абсолюта.
И еще одна черта объединяет науку и литературу, но она же и разделяет их вернее всяких иных различий: и та и другая суть виды дискурса (что хорошо выражено в античной идее логоса), но, формируясь в языке, они каждая по-своему, его принимают или, если угодно, исповедуют. Для науки язык лишь орудие, и его желательно сделать как можно более прозрачным и нейтральным, поставить в зависимость от субстанции научного изложения (операций, предположений, выводов), которая считается по отношению к нему внеположной и первичной. Мы имеем, с одной стороны, и прежде всего, содержание научного сообщения, в котором и есть вся суть, а с другой стороны, и только потом, выражающую его словесную форму, которая сама по себе ничто. Отнюдь не случайность, что начиная с XVI в. одновременный подъем эмпиризма, рационализма, а в религии - принципа непосредственной очевидности (в связи с Реформацией), то есть научности в самом широком смысле слова, сопровождался упадком самостоятельности языка, отнесенного к низшему разряду в качестве орудия или же "изящного стиля", тогда как в средние века человеческая культура уделяла тайнам речи и тайнам природы почти равное место в рамках септениума.
Напротив того, для литературы - по крайней мере, для той ее части, которая переросла рамки классицизма и гуманизма, - язык уже не может оставаться удобным орудием или же пышным украшением для предшествующей ему "действительности" (будь то действительность социальных отношений, человеческих страстей или поэтического чувства), которую он помимо прочего должен
376
и выражать, подчиняясь для этого определенным стилистическим правилам. Язык - самое существо литературы, мир, где она живет; литература ныне всецело заключается в акте письма, а не в "мышлении", "изображении", "повествовании" или "переживании". В техническом плане, согласно определению Романа Якобсона, "поэтичность" (то есть литературность) означает особый тип сообщения, предметом которого служит его собственная форма, а не содержание. В этическом плане литература, двигаясь сквозь язык, колеблет основные понятия нашей культуры, и прежде всего понятие "реальность". В политическом плане литература революционна постольку, поскольку признает и демонстрирует, что ни один язык не бывает политически непорочным, и пользуется своего рода "целостным языком". Сегодня, таким образом, одна лишь литература берет на себя полную ответственность за язык; наука, разумеется, нуждается в языке, но, в отличие от литературы, она не живет внутри него. Наука преподается, то есть высказывается и излагается, литература же не столько сообщается, сколько совершается (преподают только ее историю). Наука говорится, литература пишется; одна управляется голосом, другая следует движениям руки; за ними стоит не одно и то же тело и не одно и то же желание.
Оппозиция науки и литературы, по сути своей выявляя два подхода к языку - в одном случае он замаскирован, в другом открыто принят, - имеет принципиальное значение для структурализма. Правда, названием этим (обычно его навешивают как ярлык) ныне покрываются самые различные тенденции, нередко разнонаправленные, порой даже противоборствующие, так что выступать от его имени не вправе никто. Автор этих строк далек от подобных притязаний; нынешний "структурализм" он берет лишь в наиболее специальном и потому наиболее правомерном толковании, подразумевая под этим словом определенный способ анализа явлений культуры, исходящий из методов современной лингвистики. Таким образом, для структурализма, который сам порожден одной из моделей языка, литература, как продукт языка, оказывается предметом не просто близким, а единосущным. Такое совпадение не исключает, однако, некоторых затруднений и даже внутреннего