Семнадцатый самозванец
Шрифт:
— А все оттого, что в России испокон ладу не было, — говорил Патрикеев и Тимоша с Костей кивали согласно.
А бывало, устав от споров, сидели они тихо и кто-нибудь из молодых подьячих мечтательно говорил:
— А что, братцы, вот если бы кому из нас фарт вышел — в Венецию или в Лондон попасть, а?
— А в Обдорск или в Берёзов — не хочешь? — невесело усмехаясь, говорил Патрикеев. И друзья умолкали, понимая, что хотя до Берёзова дальше, чем до Венеции — попасть туда не в пример проще.
И так уж у них получалось, что чаще, чем многим иным попадали им в Москве иноземцы. А становилось их все более и более. Ехали в Москву офицеры, рудознатцы, аптекари, литейщики, лекари, купцы — крутились
Дьяка Ивана, знающего по-латыни и по-немецки, часто зазывали на беседы с иноземцами, и он от этого не отказывался — любил порасспрашивать гостей о чужих землях. А потом обо всем услышанном пересказывал Тимоше да Косте. И так как повторялось это не раз и не два, а многажды — жили молодые подьячие не известно где — то ли в пресветлом Российском царстве, надоевшем им хуже горькой редьки, то ли в богопротивных немецких землях, на которые до смерти хотелось хоть бы одним глазком взглянуть, а там — будь что будет: в Обдорск ли, в Берёзов ли — всё едино.
Глава седьмая. Лукавый чародей
Через месяц после того, как ушел Тимоша в Москву, случилось в Вологде нечто небывалое. Светлой ещё ночью подходил к городу обоз с хлебом. Мужики — ярославцы спешили к воскресному базару и в дороге ночевать не стали — подъезжали к городу заполночъ.
Когда проезжал обоз мимо кладбища, ярославцы заметили меж могил два пляшущих над землей огня.
В обозе шло без малого полсотни телег и потому ездовые не обезумели от ужаса и не начали чем попало хлестать лошадей, а приостановились и стали наблюдать за огнями с любопытством большим, чем страх.
Огни то сходились, то расходились, а через некоторое время двинулись к дороге. И тут-то все увидели силуэты двух человек, двигавшихся к дороге с фонарями в руках.
Не доходя до дороги саженей сто, люди эти заметили обоз и бросились в разные стороны, кинув фонари.
Бегущий всегда вызывает желание кинуться вдогонку. Два десятка обозников бросились к кладбищу, как свора борзых, спущенная на зайцев.
Ночь была светлой, кладбище — голым: ни куста, ни деревца. Однако один из кладбищенских полуночников как сквозь землю провалился, зато второго настигли. Был он ростом мал, собою неказист, одет по-мужицки, только и рубаха и порты — тонкого холста, а руки — что у ребенка — мягкие да белые.
Возчики прижали его к стенке кладбищенской церкви и стали вязать снятыми с собственных рубах поясами. Мужик щерился волком и орал несуразное: называл себя воеводой и обещал всех их пометать в тюрьму. Возчики стукнули его пару раз — легонько, для острастки — и, посадив на первую телегу, повезли в город. Пойманный ярился, материл ярославцев последними словами и, потеряв всякое терпение, плюнул везшему его обознику в бороду. На первой телеге ехал сам хозяин — ражий сорокалетний купчина Ферапонт Лыков. Не утеревшись, Ферапонт так вдарил грубияна по зубам кнутовищем, что тот тут же выплюнул два зуба и понес такое — бывалые ярославцы только рты поразевали. Когда же охальник помянул нечистыми словами Богородицу с младенцем Христом, Ферапонт сгрёб богохульника в охапку, затолкал ему в рот подвернувшуюся под руку тряпку, и повязав ноги веревкой — чтоб не сучил и не лягался — накрыл с головой рядном.
Так и въехал обоз среди ночи через Борисоглебские ворота в Вологду, и городские стражи не углядели под рогожей пойманного ярославцами мужика.
Когда же встал обоз на постоялом дворе, возчики задумались: что с кладбищенским шатуном делать? Сдать ли его властям, или же отпустить на все четыре стороны? Связываться с властями не хотелось, однако и отпускать было боязно: вдруг — лихой человек?
Посудив и порядив, пошёл Ферапонт к хозяину двора Акиму Дыркину, стародавнему
своему знакомцу, не первый год принимавшему у себя ярославцев, и все ему рассказал. Аким тотчас же вышел во двор, поглядел на повязанною по рукам и по ногам мужика и, перекрестившись быстро мелким крестом, рухнул на колени.— Батюшка воевода, Леонтий Степанович, милостивец наш, — взвыл Аким, — прости Христа ради неразумных!
Кладбищенский шатун только головой завертел и засопел тяжко. Ферапонт трясущимися руками вырвал тряпку изо рта воеводы, сорвал веревку и пояса. Плещеев сел, потер затекшие руки.
— Ладно, мужики, с кем не бывает. Один бог без греха. Я на вас сердца не держу. Ступайте с богом.
И Аким, и Ферапонт, и возчики, ничегошеньки не понимая, вконец обалдели.
Плещеев пошел к воротам. Аким, вырвав у кого-то из рук фонарь, побежал следом. Возчики видели, как хозяин постоялого двора мельтешил то слева, то справа, а воевода шел не останавливаясь, и лишь в воротах досадливо махнул рукой — ладно, мол.
Ярославцы долго ещё не могли заснуть: всё ломали голову: что было воеводе по кладбищу средь ночи блукать и почему, заметив обоз, кинулся воевода бежать?
Ни до чего не договорившись, заснули крепко. Лишь двое не сомкнули глаз — Аким Дыркин — ему с воеводой дальше жить было надо, не то что ярославцам, кои ныне здесь, а завтра — дома, да Ферапонт Лыков — шуточное ли дело — государеву воеводе зубы выбивать?
Варлааму о случившемся донесли, когда он ещё не встал с постели. Архиепископ понял: Плещеева нужно брать под стражу, и брать тотчас же. Утром, когда соберутся люди на базар, о ночных похождениях воеводы узнает вся Вологда. И тогда может произойти все, что угодно: не только воеводу кладбищенского шатуна — всех приказных людей побьют, а дома их и лавки пожгут и пограбят. А после того, если гилевщики и оставят в покое самого Варлаама и церкви с монастырями, то вышнее церковное началие архиепископу того дела не простит, и сам патриарх Иоасаф строго за то с него взыщет, ибо более всего боялись на Москве смуты и колдовства, а здесь одно с другим могло оказаться столь тесно повязанным — не отделить.
Все это пришло в голову Варлааму мгновенно. Одеваясь, он продумал все, что надлежало ему сделать, до того как люди в городе узнают о ночном происшествии.
Пока архиепископ облачался в свои лучшие одежды, конюхи запрягали в карету владыки тройку самых резвых лошадей.
Варлаам въехал на воеводский двор, будто не к соседу явился, из-за стены, отделявшей его подворье от владений Плещеева, а приехал из чужой дальней епархии.
Привратник от удивления даже в дом к воеводе не побежал — тотчас же растворил ворота.
Тройка со звоном и шумом влетела в воеводский двор и замерла у крыльца. Ударом ноги Варлаам распахнул дверь, взбежал по лестнице и снова ногой — толкнул дверь в горницу.
Леонтий Степанович бегал вдоль стола. На лавке неподвижно сидел незнакомый Варлааму чернец — темноволосый, худой, страшноглазый. Увидев владыку, чернец встал — только ряса мотнулась — и ушел в дальние покои.
Плещеев суетливо обернулся. С удивлением поглядел на Варлаама и тотчас же заулыбался — жалко, не разжимая губ, пряча от чужого глаза выбитые зубы.
Взглянув на Плещеева, Варлаам вспомнил слова, вычитанные им в какой-то книге: «Кого боятся многие, тот сам многих боится». Ни жалости, ни сострадания не почувствовал архиепископ, увидев перед собою перепуганного воеводу.
«Нашкодил, курвин сын, да ещё и склабится», — со злостью подумал Варлаам, и с трудом сдерживаясь, проговорил:
— А ведь нечему улыбаться, раб божий Леонтий. Беда идет к твоему дому. И истинно говорю тебе — не останется от него камня на камне.
Плещеев метнулся к окну.