Семья и школа
Шрифт:
— Будь сам на страже своей чести, как ты это понимаешь. Мы не хотим позорить тебя ещё больше оглашением твоего бесчестия. Если твоя честь поругана, приди и заяви. Тогда мы будем преследовать обидчика, и преследовать беспощадно: если бы ты уж после этого заявления и сказала нам, что помирилась с обидчиком, мы всё-таки не откажемся от его преследования!
Но по отношению к этим детям и к этим родителям такая точка зрения веет холодом и бессердечием.
Понятия о чести различны. Для девочки ночлежного дома «бесчестие» состоит в том, что у неё нет пряника, когда у всех других подруг есть.
Если эта девочка ходит в новом платке, никто из её родственников в ночлежном доме не усмотрит ни в чём бесчестия:
— Какое ж бесчестие, ежели она вон как ходит, не хуже, — ещё лучше других! Никакого бесчестия! Совсем даже напротив!
Каких понятий о чести требовать от родителей, продающих своих детей?
Не кажется ли это обидной насмешкой?
Голод — плохой друг чести. Голод туманит ум; когда человек умирает от голода, он думает только об еде, и ему нечем думать о чести.
Когда ему в эту минуту дают кусок хлеба, он мирится со всяким бесчестием.
И в руки этих-то людей вы отдаёте инициативу преследования подлых развратителей детей?
Вы хотите, чтоб голодные думали не о куске хлеба, а об интересах общественной нравственности!
Случаются изумительно курьёзные вещи в таких делах.
Родители судятся за продажу детей.
Дети на суде называют имя их развратителя, рассказывают, как над ними совершили преступление.
Правосудие уже предчувствует победу:
— Он в наших руках!
Родителей осуждают, но и главный виновник не уйдёт!
Но вдруг после приговора над родителями дети являются в суд и заявляют, что они не имеют никаких претензий к осквернителю их тела и души.
Даже никаких оснований быть на него в претензии!
Что ж, они лгали на суде? Отдайте виновных в лжесвидетельстве под суд. Покупателя не было, — значит не было и продажи. За что же тогда осуждены родители?
Как это объяснить, наконец? Дети, у которых посадили в тюрьму родителей, думают не о них, не о себе, что с ними самими будет, а заботятся только о том, кто погубил и их и их родителей.
Неграмотные дети узнают все тонкости уложения о наказаниях и устава уголовного судопроизводства и являются со своим заявлением к прокурору, зная, что подобные обвинения принадлежат к числу частно-публичных обвинений!
Как тут не воскликнуть:
— Как всё противоестественно в этом противоестественном деле!
И он безнаказан, такой преступник, человек без чести и совести, не видящий для удовлетворения своих грязных капризов препятствий ни в чём: ни в родительской, любви ни в неприкосновенности детских тела и души.
Но закон стоит не только на той сухой, холодной точке зрения, о которой я говорил. Он стоит ещё и на точке зрения гуманной.
Допустим, что в вашей семье случилось это огромное несчастие: ваша дочь подверглась насилию со стороны какого-нибудь негодяя.
Что вы сделаете в этом горе?
Конечно, не будете разглашать горя и позора. Конечно, постараетесь, чтобы ваша дочь, если возможно, не поняла того, что с ней случилось, увезёте её куда-нибудь, чтобы ничто не напоминало ей об этом ужасе. Примете
все меры к тому, чтобы всякое воспоминание изгладилось из её памяти, и этот ужасный случай казался ей потом неправдоподобным кошмаром, приснившимся когда-то давно.И вдруг закон взял бы и разгласил ваш позор на весь мир. Покрыл бы имя вашей дочери незаслуженным, но вечным стыдом. Заставил бы её рассказывать и закреплять в своей памяти все грязные подробности отвратительного события. Вместо одного, создал бы два ужасных воспоминания в её жизни: воспоминание о том позоре и воспоминание о позоре на суде.
Но всё это относится к детям состоятельных родителей, только к тем детям, с которыми несчастье приключилось случайно.
И вовсе не может относиться к детям, которых продавали их родители, да ещё систематически.
Ведь они уже давали на суде свои ужасные показания, когда судили их родителей. Ведь их имя уж покрыто стыдом.
Не вызывайте их вторично, не заставляйте лишний раз повторять то, что уж известно, ограничьтесь прочтением их показаний на первом процессе.
Вообще мы не понимаем вызова в суд детей ни в качестве свидетелей ни в качестве обвиняемых.
Ребёнку не нужна эта торжественная обстановка суда для дачи правильных показаний.
Ребёнок так же боится и «дяди-следователя», как «дяденек-судей». Он не понимает разницы между ними.
Торжественная обстановка суда только запечатлевает в картинных образах перед ним его позор.
Только помогает памяти сохранить навсегда то, о чём бы лучше забыть.
— Но как устранить появление детей перед судом? Как сделать так, чтобы можно было обойтись и без этого?
Это уж дело юристов. Зачем-нибудь, они да существуют!
Но ведь нельзя же, чтобы люди безнаказанно развращали детей только потому, что боятся лишний раз напомнить детям об их позоре.
Такая гуманная точка зрения вряд ли гуманна.
Наконец, в чём ещё большая порча детей?
В том ли, что он увидит своего обидчика под судом и узнает, что преступление наказывается, или в том, что у него ещё раз купят честь, дадут денег, велят пойти к прокурору и заявить, что «ничего этого не было», и ребёнок увидит ясно, что «за деньги всё можно».
В том, что он будет говорить страшную правду, или в том, что он наймётся лгать?
Трудно назвать преступление ужаснее, — и в борьбе с этим отвратительным преступлением, — покупкой у родителей их детей, — общество должно руководиться не только интересами нравственности, которая, скажут, условна, но и интересами общественной безопасности, о которой уж, кажется, безусловно нужно заботиться.
Если вы возьмёте биографии наиболее «знаменитых» преступниц, то вы увидите, что большинство этих несчастных слишком рано начали быть женщинами.
Потеряв честь и стыд, привыкнув к позору, они уже спокойнее шли на преступление, потому что им было нечего терять.
В них пробудили новые инстинкты, их приучили к новым удовольствиям, и они шли охотнее на преступление в жажде этих порочных наслаждений.
Многие из преступниц, кончившие свою карьеру на гильотине или в каторге, начали её 10—12-летними девочками в объятиях грязного старика.