Семья Марковиц
Шрифт:
Эд обводит взглядом комнату. И с удивлением замечает, что все что-то записывают. Он заглядывает в блокнот Боба Хеммингза. «Университет святого Петра, — написал Боб. — Все мы паломники. Религия — через себя». Эд раскрывает свой блокнот. Смотрит на чистый лист, вырывает его и пишет записку Маурисио. «Что все это значит?!»
Голос Матера — как жужжание газонокосилки где-то вдалеке.
— И я понял, что к чему, когда жил уже в Элиот-хаусе [74] , я тогда постоянно получал всякие премии за научную работу, меня чем-то награждали, а я тогда мало в чем разбирался, и это меня не пугало. Пока однажды я не узнал, что не получил стипендию Родса [75] — выбрали не меня. Для меня это был поворотный момент, потому что я испытал доселе неведомые
74
Элиот-хаус — одно из 12 жилых зданий, в которых живут студенты старших курсов в Гарварде.
75
Стипендия Родса — международная стипендия для обучения в Оксфордском университете.
Маурисио возвращает Эду записку. Буквы в ответе, под темными каракулями Эда, блеклые, аристократично вытянутые. «Что это, спрашиваете вы? Конференция в прежнем смысле слова? Parlement [76] ? Собор? Декамерон? Нет, это „Кентерберийские рассказы“, точнее, „Птичий парламент“ [77] . Средневековая пародия. Поверьте, это то, к чему приходит экуменизм. Нью-Йорк горит, Ку-клукс-клан наступает. Мы стремимся уединиться. Мы отступаем в глушь. Матер ратует за объединение. Что вы от меня хотите? У меня от этого мигрень, однако свою работу я люблю».
76
Парламент ( фр.).
77
«Кентерберийские рассказы» и «Птичий парламент» — произведения Джеффри Чосера (1343–1400). В «Кентерберийских рассказах» каждый из паломников, едущих в Кентербери, рассказывает свою историю. В «Птичьем парламенте» герою во сне привиделось собрание птиц, обсуждавших, кто из них с кем может спариваться.
— Брак мой разваливался, и мне нужно было с этим разбираться, — продолжает рассказ Матер, — равно как и много с чем другим — с чувством вины, с алкоголизмом, и тогда-то я понял, что Церковь значит для меня не так уж много. В духовном смысле я оказался среди друзей, среди тех, кто меня поддерживал. И постепенно я понял, что, если один сосуд опорожняется, другой наполняется, и поддержка других людей, процесс лечения — это для меня и есть церковь. Думаю, это было именно так для целого поколения, которое оказалось зависимым…
— Прошу прощенья! — говорит женщина с четким голосом.
— Да, сестра Элейн?
— По-моему, не стоит говорить от лица целого поколения. Я, например, не зависима. Я — грешница… —она словно раздвигает воздух перед собой на две части, — …но я не зависима. Прошу прощенья, что перебила вас.
— Нет-нет, продолжайте, — настаивает Матер и подается вперед. — Прошу вас, присоединяйтесь. Я просто хотел запустить беседу, и я жду, что скажете все вы.
— Нет-нет, вы не договорили, — пытается уклониться сестра Элейн.
— Прошу вас!
Эд наблюдает за сестрой Элейн — та нехотя соглашается. Это хрупкая женщина с тонким лицом и короткими вьющимися волосами. Ее коричневые юбка и блузка с коротким рукавом почему-то выглядят по-осеннему. Она набрасывает на плечи жакет.
— Я выросла в трудолюбивой семье, начинает она, — и, покинув отчий дом, сохранила близкие отношения с родителями и братом. Да, когда я жила с родными, я была совсем юной. И там я научилась главному — дисциплине. Там я усвоила самый главный урок. А два года спустя…
— Расскажите, какой урок вы получили, — говорит Матер.
— О, нет… — пытается отказаться сестра Элейн.
— Просим вас, это же именно то…
— Нет-нет, об этом я рассказать не могу, — говорит сестра
Элейн. — В этом нет ничего особенно интересного, хотя для меня это было одно из самых важных в жизни переживаний. И, разумеется, это глубоко личное. Как ни парадоксально, в родительском доме, где мы существовали бок о бок — общее жилье, общий распорядок дня, общие завтраки, обеды и ужины — мы все блюли личное пространство друг друга. Например, была комната молчания, и стоило в нее войти, оставив за собой коридор, где все галдели, ты оказывался в полной тишине — как если бы был один. Я была учительницей начальной школы, пока в епархии не решили, что мне нужно получить докторскую степень по Священному Писанию. Теперь я доцент, и такие стрессы приходится испытывать, такое давление — кругом бессердечие. Я занимаюсь пророками, с позиции критики форм [78] , я служу в Вашингтоне, занимаюсь проблемами иудео-христианского диалога, участвую в работе Католического комитета.78
Критика форм — направление в библеистике, которое преследует цель обнаружить за текстом Священного Писания устные долитературные формы.
— Продолжайте, — говорит Матер.
— А это, собственно, все, — отвечает сестра Элейн. — Что еще вы хотите узнать?
— Мне вот известно, что вы феминистка, и я хочу спросить, каково вам, феминистке, существовать в Церкви, где все построено на строгой иерархии.
— Да, я феминистка, — говорит сестра Элейн, — но я не ревизионистка. Литургию менять я не собираюсь.
— Вот об этом я и хотел спросить, почему не собираетесь, — говорит Матер.
— Потому что не могу я вырвать сердце из груди!
Все присутствующие поражены, а один старичок даже просыпается и трясет головой.
— Что ж, — говорит он, заметив, что остальные на него смотрят, — по-видимому, я тут самый старший…
— Минуточку, брат Маркус! — Тон у Матера извиняющийся. — По-моему, сестра Элейн не закончила.
— О, прошу прощенья, — говорит старичок и снова утыкается в свою седую бороду.
— Нет-нет, я закончила, — твердо говорит Матеру сестра Элейн.
— Вы только скажите, когда мне начать, — говорит брат Маркус нараспев, с южным выговором. — Крикните погромче, чтобы я услышал, потому что вы имеете дело с очень старым монахом.
— Прямо сейчас и начинайте, — говорит сестра Элейн.
Эда кто-то пихает в бок. Эд оборачивается — это Маурисио.
— Видите, — шепчет он с испанским придыханием, — сначала рассказ монашки, потом — священника монашки. — Он со значением вскидывает бровь.
— Да-да, — отзывается Эд.
Он не вполне понимает, на что намекает Маурисио, он вымотан, одурачен, он сам себя обманул. Ведь привела его сюда собственная жадность. Чек от Института экуменизма. Какое же мучение сидеть здесь и заниматься таким вот вуайеризмом.
Брат Маркус просто смотрит на всех, борода у него белоснежна, а глаза пронзительно голубые — такие бывают только у младенцев и стариков.
— Полагаю, я старейший из присутствующих, — повторяет он. — Мне восемьдесят четыре года. Меня зовут брат Маркус Голдуотер, и пригласили меня, наверное, потому, что я через многое прошел — в смысле экуменизма. Вырос я в Чаттануге, штат Теннеси, семья моя была из реформистов. Каждый год мы ходили в синагогу по Великим праздникам, еще был ужин на Песах. Мы, дети, были членами еврейского клуба — там собирались, чтобы потанцевать или попеть. В восемнадцать лет я получил работу в компании «Сирс и Робак», где и проработал девять лет, и там на меня очень повлиял мой непосредственный начальник, который стал меня обхаживать, чтобы переманить в лоно католической церкви.
— Как это «обхаживать»? — спросил потрясенный Эд. Ничего подобного он прежде не слышал. Он потрясен тем, что столкнулся со столь колоритным персонажем — с таким голосом, с такими глазами, с белоснежной бородой.
— Именно что обхаживать — он даже не пытался сделать вид, что у него другие цели, — неторопливо объясняет Голдуотер, — однако он никогда не принуждал меня, не заставлял идти дальше, чем я хотел. Он обхаживал меня, как молодой человек обхаживает девушку. Впрочем, он никогда не темнил. Прямо сказал, что обратил пятерых и надеется, что я стану шестым. Все происходило постепенно. Он играл на моем природном любопытстве, например, однажды он сказал: «Я иду на чудесный концерт. Я бы взял тебя с собой, но ты не поймешь». Разумеется, меня это задело. Я настоял, чтобы он взял меня с собой. Концерт оказался мессой. Я опустился на колени и все понял.