Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Семья Паскуаля Дуарте
Шрифт:

– Ну да! Везет же вам, жуликам!

И он смеялся, радуясь, что может сообщить мне эту новость, довольный, что может выставить меня за ворота. Если б он только знал, что для меня было б лучше не выходить из тюрьмы! Когда я вернулся в Чинчилыо, он признал это со слезами на глазах – глазах, которые только чуть-чуть были голубее слез.

– Ладно, поговорим серьезно! Читай…

Он придвинул ко мне приказ об освобождении. Я глядел и не верил.

– Прочел?

– Да, сеньор.

Дон Конрадо раскрыл папку и вытащил из нее две одинаковые бумажки – удостоверение об отбытии наказания.

– Бери, это тебе. С ним можешь отправляться куда хочешь. Распишись здесь.

Кляксу не поставь.

Я сложил документ пополам и всунул его в бумажник… Я был свободен! Что со мной в ту минуту делалось, не могу передать. Дон Конрадо принял серьезный вид; он сказал мне напутствие о честности и добронравии, дал пару советов насчет сдерживания своих порывов, следуя которым я мог бы уберечься от многих крупных неприятностей, и в заключение, под занавес, вручил мне двадцать пять песет от имени Дамского комитета по исправлению заключенных – благотворительного учреждения, созданного в Мадриде для оказания нам помощи.

Он позвонил, вошел надзиратель. Дон Конрадо протянул мне руку.

– Прощай, сынок. Да хранит тебя бог.

Я не помнил себя от радости. Он повернулся к надзирателю.

– Муньос, проводите этого господина к выходу. Но прежде зайдите с ним в канцелярию – ему положено вспомоществование на восемь дней.

Муньоса я никогда в жизни больше не встречал, а с доном Конрадо мы встретились три с половиной года спустя.

Поезд наконец пришел – рано или поздно все в этой жизни приходит, кроме прощения оскорбленных, которое порой, как будто нарочно, отдаляется. Я забрался в свое купе и, оттрясясь сутки и еще полсуток, прибыл на свою станцию, такую мне знакомую и всю дорогу стоявшую у меня перед глазами. Никто, совершенно никто, кроме всевышнего, не знал, что я приезжаю, и однако, не известно, по какой странной причуде мысли, мне вдруг вообразилось, что перрон забит ликующей толпой, которая приветствует меня поднятыми руками и взмахами платочков и выкрикивает на все четыре стороны мое имя.

Когда я сошел с поезда, острый холод, как кинжалом, пронзил мне сердце. На станции никого не было. Стояла ночь. Начальник, сеньор Грегорио, держа масляный фонарь, с одного боку зеленый, с другого красный, и флажок в жестяном колпачке, дал отправление поезду.

Сейчас он обернется ко мне, узнает меня, поздравит.

– Черт возьми, Паскуаль, это ты!

– Да, сеньор Грегорио. Освободился!

– Ну и ну!

Он отвернулся и, не обращая больше на меня никакого внимания, залез в свою будку. Подумав, что он не понял меня, я отел ему крикнуть: «Освободился, сеньор Грегорио! Я освободился!»

Но, помедлив немного, я отказался от своего намерения.

Кровь стучала у меня в ушах, на глаза чуть было не навернулись слезы. Сеньору Грегорио не было никакого дела до моей свободы.

Я вышел со станции с дорожным сундучком на плече, свернул на тропинку, которая, минуя деревню, напрямик вела к шоссе, где стоял мой дом, и зашагал по ней. Мне было грустно, очень грустно; всю мою радость убил своими грустными слогами сеньор Грегорио; из прошлого мучительным потоком прихлынули мрачные мысли, недобрые предчувствия, которые я тщетно пытался отогнать. Ночь стояла ясная, безоблачная, и посреди неба, как причастная облатка, была приколота луна. Я старался не думать о холоде, который меня пронизывал.

Примерно на полдороге, впереди, по правую сторону от тропинки показалось кладбище; оно лежало на том же месте, где я оставил его, в той же ограде черноватого самана, с высоким кипарисом, который нисколько не переменился, с шипящей совой в ветках. На этом кладбище отец мой отдыхал от своего бешенства, Марио от своего неведения,

жена моя от заброшенности, а Щеголь от великого своего нахальства. На этом кладбище гнили останки двух моих сыновей – выкидыша и Паскуальчика, который прожил всего одиннадцать месяцев и был сущим солнышком…

Мне душу щемило, что я так возвращаюсь в деревню – в одиночестве, ночью и первым делом иду мимо кладбища; похоже, провидению угодно было подсунуть его мне и, видно, с умыслом, чтоб я задумался о нашем людском ничтожестве.

Тень от моего тела все время шла впереди, длинная, очень длинная-длинная, словно призрак; она плотно прижималась к земле и приноравливалась ко всем особенностям пути – то прямо вытягивалась по дороге, то взбиралась по ограде кладбища, будто хотела туда заглянуть. Я пробежал немного – тень пробежала тоже; я остановился – остановилась и тень. Я оглядел небесный свод – на всем его пространстве не было ни единого облачка. Тень шаг за шагом будет идти со мной до самого конца пути.

Меня охватил страх, необъяснимый страх; я вообразил, что скелеты покойников вылезают из могил поглядеть, как я иду. Я не смел поднять голову, ускорил шаг; тело мое как будто потеряло свой вес, сундучок тоже. Я почувствовал в себе столько сил, как никогда. Еще миг – и я ринулся бежать со всех ног, точно удирающий пес; я мчался и мчался, как сумасшедший, как сорвавшийся с цепи, как одержимый. К дому я прибежал при последнем издыхании, больше я не смог бы сделать и шага…

Бросив сундучок на землю, я сел на него. Не было слышно ни звука; Росарио и мать наверняка спят, не зная – не ведая, что я приехал, что я на свободе, что я в двух шагах от них. Может, сестра, ложась в постель, прочитала «господи, помилуй» – свою любимую молитву, чтоб меня скорей освободили! Может, в эту минуту она, грустя по мне, видит во сне, что я лежу в камере на нарах и вспоминаю о ней – единственной искренней привязанности в моей жизни! Может, она вздрагивает, охваченная кошмаром.

А я вот он, тут как тут, на свободе, разделался вчистую, готов начать жизнь заново, утешать ее, лелеять, любоваться ее улыбкой.

Я не знал, что делать. Подумал было постучать, но они испугаются – в такой час никто не стучит, еще и отворить-то не осмелятся. Но оставаться так я тоже не мог, нельзя же дожидаться дня, сидя на сундучке.

По шоссе, громко разговаривая, подходили двое мужчин; голоса беззаботные, веселые; шли из Альмендралехо, наверное, от своих девушек. Вскоре я их узнал – это были Леон, брат Мартинете, и сеньорито Себастьян. При виде их, не знаю уж почему, я поспешно спрятался.

Они прошли очень близко от дома, очень близко от меня; их разговор был отчетливо слышен.

– Видишь, что стряслось с Паскуалем.

– Любой на его месте сделал бы то же самое.

– Вступился за жену.

– Конечно.

– И сидит в Чинчилье, это больше суток на поезде, вот уже три года…

Я ощутил глубокую радость; мне вдруг отчаянно захотелось выскочить из канавы, встать перед ними, обнять их, но я предпочел воздержаться – тюрьма сделала меня спокойнее, обуздала мои порывы.

Я подождал, пока они отойдут. Когда, по моим расчетам, они отошли достаточно далеко, я вылез из канавы и направился к двери. Сундучок оставался там, но они его не заметили. Увидь они его, они подошли бы ближе, и мне пришлось бы выйти и объясняться, а они уверились бы, что я от них прячусь, избегаю их.

Довольно было с меня колебаний; я приблизился к двери и стукнул в нее два раза. Никто не откликнулся. Я подождал несколько минут. Никого. Я снова постучал, на этот раз сильнее. В доме засветилась лампа.

Поделиться с друзьями: