Семья Тибо, том 2
Шрифт:
– Мне придется только повидаться с некоторыми иностранными политическими деятелями… И так как я бегло говорю на их языке…
Она внимательно смотрела на него. Он оборвал на полуслове и указал на развернутые газеты, лежавшие на столе в передней.
– Вы видите, что происходит?
– Да, – лаконически ответила она тоном, который достаточно ясно показывал, что теперь она так же хорошо, как и он, сознает всю серьезность происходящих событий.
Он подошел к ней, схватил обе ее руки, сложил их вместе и поцеловал.
– Пойдемте к нам, – предложил он, указывая пальцем в сторону комнаты Даниэля. – У меня в распоряжении
Она наконец улыбнулась и пошла впереди него по коридору.
– От вашей матери нет никаких известий?
– Нет, – ответила она, не оборачиваясь. – Мама должна была прибыть в Вену сегодня после двенадцати. Я не рассчитываю получить телеграмму раньше завтрашнего дня.
В комнате все было приготовлено для его встречи. Благодаря опущенной шторе освещение казалось особенно уютным. Комната была прибрана, на окне висели свежевыглаженные занавески, часы были заведены. В одном углу письменного стола стоял букет душистого горошка.
Женни остановилась посреди комнаты и смотрела на Жака внимательным, слегка обеспокоенным взором. Он улыбнулся, но ему не удалось вызвать ответную улыбку.
– Что же, – произнесла она нетвердым голосом, – значит, правда? Только несколько минут?
Он устремил на нее нежный, ласковый, немного слишком пристальный взгляд: это не был отсутствующий взгляд – скорее даже настойчивый и внимательный, но тем не менее Женни почувствовала легкую тревогу. У нее было ощущение, что с того момента, как он пришел, этот задумчивый взгляд еще ни разу не проник по-настоящему в глубь ее глаз.
Он увидел, что у Женни дрожат губы. Он взял ее за руки и прошептал:
– Не отнимайте у меня мужества…
Она выпрямилась и улыбнулась ему.
– Ну, вот и хорошо, – сказал он, усаживая ее в кресло. Затем, не объясняя хода своих мыслей, сказал вполголоса: – Надо верить в себя. Даже больше – надо верить только в себя… Твердую основу в своей внутренней жизни находит только тот, кто ясно осознал, в чем его судьба, и всем пожертвовал этому.
– Да, – прошептала она.
– Осознать свои силы! – продолжал он, словно говоря с самим собою. – И подчиниться им. И тем хуже, если другие считают их злыми силами…
– Да, – повторила она, снова опустив голову.
Уже не раз за последние дни она думала, как сейчас: "Вот что он говорит, и надо все это запомнить… поразмыслить над этим… чтобы лучше понять…" С минуту она оставалась совершенно неподвижной, опустив ресницы. И в ее склоненном лице было столько сосредоточенной мысли, что Жак смутился и на мгновение замолчал.
Затем сдержанно, но с дрожью в голосе он прибавил:
– Один из самых решающих дней в моей жизни был тот, когда я понял: то, что другие во мне осуждали, считали опасным, – это как раз и есть самая лучшая, самая подлинная часть моего существа!
Она слушала, она понимала, но голова у нее кружилась. За последние два дня один за другим ослабевали, распадались все устои ее внутреннего мира: вокруг возникала пустота, и ее еще не могли заполнить те новые ценности, на которых, казалось, зиждились все суждения Жака.
Внезапно она увидела, что лицо Жака просветлело. Он опять улыбался, но по-другому. У него возникла одна идея, и он уже вопросительно смотрел на девушку.
– Слушайте, Женни… Раз вы сегодня вечером одни… Почему бы вам… не пообедать где-нибудь вместе со мной?
Она смотрела на него, озадаченная
этим столь простым, но столь необычным для нее предложением.– Я освобожусь не раньше половины восьмого, – объяснил он. – А в девять мне надо быть на площади Республики. Но хотите, эти полтора часа мы проведем вместе?
– Да.
"У нее какая-то совершенно особая манера непреклонно и в то же время кротко произносить да или нет…" – подумал Жак.
– Благодарю вас! – радостно воскликнул он. – У меня не будет времени зайти за вами. Но если бы вы смогли в половине восьмого быть около Биржи?..
Она утвердительно кивнула головой.
Он встал.
– А теперь я бегу. До скорого свидания…
Она не пыталась удержать его и молча проводила до лестницы.
Когда он уже начал спускаться и обернулся, чтобы попрощаться с нею последней нежной улыбкой, она перегнулась через перила и, внезапно осмелев, прошептала:
– Я люблю представлять себе вас среди ваших товарищей… В Женеве, например… Наверно, только там вы становитесь по-настоящему самим собою.
– Почему вы так говорите?
– Потому что, – тут она замялась и стала подыскивать слова, – всюду, где я вас до этого времени видела, вы словно – как бы это сказать? чувствуете себя немного… в чужой стране…
Он остановился на ступеньках и, подняв голову, серьезно смотрел на нее.
– Вы ошибаетесь, – с живостью возразил он, – там я тоже чувствую себя… в чужой стране! Я всюду в чужой стране! Я всегда был в чужой стране! Я и родился таким! – Он улыбнулся и добавил: – Только подле вас, Женни, это ощущение отчужденности покидает меня… до некоторой степени…
Улыбка исчезла с его лица. Он, казалось, хотел что-то прибавить, но не решался. Он сделал рукой загадочный жест и удалился.
"Она совершенство, – думал он. – Совершенство, но ее не разгадать до конца!" Это не был упрек: разве влечение, которое он всегда испытывал к Женни, не вызывалось до известной степени этой таинственностью?
Вернувшись к себе, Женни несколько минут стояла у закрытой двери, прислушиваясь к звуку удаляющихся шагов. "Ах, какой он сложный человек!.." внезапно сказала она про себя. Сказала без всякого сожаления: она достаточно сильно любила его всего целиком, и ей было дорого даже это неясное ощущение страха, которое он оставлял позади себя, как рябь на воде, как отпечаток ног.
XLV. Понедельник 27 июля. – Политические новости второй половины дня
Вожирарское собрание происходило в отдельном кабинете кафе "Гарибальди" на улице Волонтеров.
Ванхеде и Митгерг, представленные Жаком, были приняты как делегаты Швейцарской социалистической партии и усажены в передних рядах.
Председатель Жибуэн предоставил слово Книппердинку. Труды старого теоретика были написаны по-шведски, но их влияние давно уже перешло за рубежи северных стран. Самые известные его книги были переведены, и многие из присутствующих их читали. Он хорошо говорил по-французски. Высокая фигура, корона белоснежных волос, лучистый взгляд апостола еще больше поддерживали престиж его идей. Он был гражданином миролюбивой и по самой своей сути нейтральной страны, где искусственно раздуваемый национализм великих держав континента давно уже вызывал беспокойство и неодобрение. Он с суровой ясностью судил о положении в Европе. Его речь, горячая и уснащенная фактами, постоянно прерывалась овациями.