Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Тогда благодарю вас; мне очень холодно, — проговорил старик. Он взял стакан, выпил; легкая краска набежала на его лицо.

— Благодарю вас вторично; коньяк идет к самому сердцу, — прибавил полковник.

Я попросил майора самого налить себе, и он, не скупясь, исполнил мою просьбу; весь остаток утра мой недавний враг поддевал себе коньяку то извиняясь, то бессловесно, и бутылка почти опустела раньше, чем накрыли на стол. Нам подали обед, который напророчил майор: мясо, овощи, картофель. Горчица лежала в чайной чашке; пиво принесли в коричневом кувшине, на котором изображалась охота: скакали собаки, охотники на лошадях, вдали неслась лиса. Посредине кувшина сидел и курил трубку гигантский Джон Буль (как две капли воды похожий на Фенна). Голову его украшал круглый парик. Пиво было очень хорошим, но майор остался им недоволен; он мешал его с коньяком, «чтобы отделаться от простуды», говорил он; ради лечебной цели майор выпил все оставшееся в бутылке. Он несколько раз указывал мне на это обстоятельство: налил мне остатки, подбросил бутылку в воздух и стал выделывать с нею

всякие штуки. Наконец, истощив свою изобретательность и видя, что я не обращаю ни малейшего внимания на его намеки, он сам потребовал себе бутылку коньяку и заплатил за нее из собственного кармана.

Полковник уже ничего не ел; он сидел, погрузившись в глубокое раздумье, и только изредка как бы просыпался и начинал сознавать, где он и что с ним происходит. В течение каждого из этих коротких просветлений он в той или другой форме выражал мне свою благодарность и любезно, даже добро и ласково, обращался ко мне; это переполняло меня чувством невыразимой глубокой нежности к нему.

— Шамдивер, ваше здоровье, милый мальчик, — говорил он. — Нам с майором пришлось идти почти всю прошедшую ночь, и мне положительно казалось, что я не буду в состоянии проглотить ни одного куска, но вам пришла в голову счастливая мысль — вы дали мне коньяку, и это совсем переродило меня!

Полковник принимался за кушанье, отрезал себе большой кусок, но, не успев проглотить его, забывал об обеде, о своих товарищах, о том, где он находился, о своем бегстве; перед его умственным взором вставали невеселые видения — комната больной и умирающая девушка. Этот истомленный, слабый старик казался мне связкой еле живых костей, телом, в котором собралось множество смертельных страданий, а потому в его глубокой тревоге мне чудилось что-то высоко трагическое.

Я не мог обедать, мне представлялось, что есть за одним столом с этим пораженным горем отцом было бы грехом, было бы чем-то вроде грубой нахальной выходки. И, несмотря на мою давнишнюю привычку к невкусной английской пище, я ел едва ли больше, нежели он сам. Когда окончился обед, полковник погрузился в сон, напоминавший летаргию. Старик лежал на одном из матрацев, вытянув ноги и руки; дыхание его точно прекратилось; он походил на мертвеца.

За столом остались только мы с майором. Не думайте, что мы долго сидели с ним; зато все время оживленно беседовали. Майор пил, как рыба, или как англичанин, кричал, бил по столу кулаком, завывал отрывки каких-то песен, бранился со мной, мирился и, наконец, попробовал начать выбрасывать из окна блюда и тарелки, но после обеда это не могло удасться ему.

Мы пировали необычайно шумно для беглецов, которым следовало тщательно скрываться. Видя, что майор зашел уже так далеко, и сознавая, что нет ни малейшей возможности вернуть его к благоразумию, я сам притворился безумцем, постоянно наливал его стакан до краев, и то и дело предлагал ему всевозможные тосты; раньше чем я мог надеяться, мой собутыльник впал в сонливое состояние и стал заплетающимся языком лепетать бессвязные слова. С упрямством, свойственным всем подобным глупцам, он ни за что не хотел лечь на один из матрацев до тех пор, пока я сам не лег на другом. Но скоро комедия кончилась: майор заснул сном праведника; его храпение раздавалось, точно военная музыка, Я снова встал, придумывая, как бы протянуть скучное время до отъезда.

Накануне я спал в хорошей постели; теперь я не мог сомкнуть глаз, и мне оставалось только ходить по комнате из угла в угол, поддерживать огонь в камине да раздумывать о своем положении. Я сравнивал вчерашний день с сегодняшним. Вчера я чувствовал себя в безопасности, пользовался комфортом, свежим воздухом, свободно шел по большой дороге, входил в понравившиеся мне гостиницы; сегодня я скучал, тревожился, испытывал всевозможные неудобства. Я помнил, что нахожусь в руках Фенна, который, конечно, не был более фальшивым, чем я считал его, но мог оказаться мстительнее, нежели я предполагал. Я представил себе, что по ночам я буду трястись в закрытом фургоне, а днем скучать в каких-нибудь укромных местах. Мужество мое исчезало; я готов был улучить минуту, бежать и снова начать свое одинокое странствование, но мысль о полковнике остановила меня. Я мало знал старика, но считал, что в душе он ребенок, что характерную черту его натуры составляет та наивность и приветливая вежливость, которые свойственны только старым воинам да священникам; мне казалось, что бремя лет и печалей совершенно подорвало его силы. Я не мог бросить в несчастье этого старика, не мог оставить его наедине с себялюбивым воителем, храпевшим в эту минуту на матраце рядом со мной.

— Шамдивер, ваше здоровье, мой мальчик, — шептал мне на ухо тихий голос, не позволяя бежать. Мало обстоятельств, которыми я впоследствии был бы более доволен, нежели те, что заставили меня подумать о полковнике и задержаться в доме Фенна.

Вероятно, часов около четырех пополудни (по крайней мере, в это время дождь прекратился и солнце заходило, украшая небо своеобразным зимним убором) ход моих мыслей был нарушен: к крыльцу подъехала одноколка с двумя седоками. Я решил, что это соседи Фенна, какие-нибудь фермеры. Крупные, дюжие малые в серых блузах и сапогах с отворотами, по-видимому, хорошо угостились водкой еще до своего приезда к приятелю. Просидев же у него несколько часов, они окончательно напились. Фермеры и Фенн расположились в кухне, внизу, пили, кричали, пели; отзвук их веселья в некотором роде заменял мне общество. Нельзя сказать, чтобы их репертуар отличался разнообразием; например, песню о «Видикомбской ярмарке» я слышал по крайней мере раза три. Однако, хотя пение пировавших

не отличалось особыми достоинствами, все же оно было приятнее храпения майора. Стемнело; отблеск огня, горевшего в камине, мерцал на обшивке стены. Свет в наших окнах, конечно, был виден не только с дороги, проходившей по задворкам, как говорил Фенн, но и со двора, на котором стояла одноколка, ожидавшая фермеров. Выйдя из дому, гости Берчеля должны были неминуемо увидеть освещенные окна и понять, что в доме кто-то есть. Предположив, что они станут допытываться, кто помещается в освещенной комнате, оставалось вопросом, окажется ли Фенн достаточно честным, чтобы скрыть нас, и хватит ли у него, после обильных возлияний, ума и хитрости благоразумно ответить на расспросы своих гостей. В таких размышлениях не заключалось ничего особенно приятного! Когда снизу в третий раз донеслось:

«Том Пирс, Том Пирс, дай мне твою серую лошадь.

Я уеду далеко, далеко.

Мне нужно поехать на Видикомбскую ярмарку…»

я почувствовал, что сам очень охотно взял бы серую лошадь, чтобы умчаться на ней из того котла, кипевшего заботами, в который я попал благодаря моему визиту к Фенну. В отдаленном углу залитой светом комнаты лежали мои товарищи; один из них спал беззвучно, другой шумно храпел; полковник казался олицетворением смерти, майор — опьянения. Не следует удивляться, что я еле сдерживал желание присоединить свой голос к пению, доносившемуся до меня снизу, что я порой готов был засмеяться, порой же едва подавлял слезы — мне было так скучно, и я еле выносил муку ожидания!

Наконец часов в шесть вечера шумливые менестрели вышли во двор. Впереди них шествовал Фенн с фонарем в руках. Фермеры, громко разговаривая, взобрались в свою бричку; один из них схватил вожжи, одноколка тронулась и пропала из виду с чудесной быстротой, даже стук ее колес чуть не мгновенно замер в отдалении. Я уверен, что для пьяных существует свое особенное провидение, которое за них правит лошадьми и вообще хранит их от всяких бед и опасностей, но, без сомнения, эта одноколка даже ему доставила множество хлопот. Когда экипаж двинулся, Фенн с сердитым восклицанием отшатнулся от его колес, чтобы спасти пальцы своих ног, и неуверенными шагами пошел в дальний угол двора; фонарь, который он нес в руках, описывал неправильные дуги. В открытых дверях экипажного сарая уже виднелась большая голова кучера; он вывозил наружу закрытый фургон. Мне следовало воспользоваться этой минутой, чтобы поговорить с Фенном наедине; другого благоприятного случая трудно было бы ожидать.

Я ощупью спустился с лестницы и подошел к нашему хозяину как раз в то время, когда он освещал лошадиную сбрую, осматривая ее.

— Скоро мы расстанемся, — сказал я, — и вы сделали бы мне большое одолжение, приказав вашему кучеру доставить меня поближе к Дунстаблю. Я решил до этого пункта ехать в обществе полковника Икс и майора Игрек. У меня очень важное дело в окрестностях Дунстабля.

Фенн исполнил мою просьбу с почтительностью, которая явилась, по-видимому, следствием попойки.

ГЛАВА XIV

Путешествие в фургоне

Моих товарищей подняли с большим трудом; бедный старик полковник сейчас же ушел в свои вечные непрерывные грезы. О нем можно было только сказать, что он был глух ко всему окружающему и до крайности как-то тревожно вежлив; у майора хмель все еще не вполне выскочил из головы. Мы, сидя подле камина, напились чаю, потом осторожно, точно преступники, прокрались из дому; на воздухе нас охватил страшный, смертельный холод. Погода успела измениться. Как только дождик прекратился, начался настоящий мороз. Когда мы двинулись в путь, месяц, еще молодой, стоял почти в зените; его свет блестел на ледяных пеленах, покрывавших землю, дробился и искрился в замерзших сосульках. Стояла самая неудобная для поездок ночь. Однако лошади успели отлично отдохнуть за день, и Кинг (так звали большеголового малого) уверял, что наше путешествие обойдется без всяких неприятных приключений. На слова этого человека следовало полагаться. Несмотря на глупый вид, Кинг был незаменим в должности кучера Фенна; он превосходно знал все, что касалось лошадей, и в течение нескольких дней прекрасно, ни разу не сбившись с пути, вез нас по различным проселочным дорогам.

Внутри инструмента для пыток, называвшегося фургоном, было устроено сиденье. Мы сейчас же опустились на него. Дверца закрылась; нас окружила густая, душная тьма, и мы почувствовали, что экипаж осторожно выехал со двора. И всю эту ночь нас везли «осторожно»; не часто впоследствии удавалось нам пользоваться этим преимуществом. Обыкновенно мы передвигались в течение ночи и части дня, причем кучер нередко гнал лошадей быстрой рысью, а все дороги, которые выбирал он, были крайне плохими полевыми проселками: нас сильно трясло на жесткой скамье; на ухабах мы ударялись о потолок и стенки фургона и потому к концу переезда бывали в самом жалком положении; выйдя из нашей передвижной тюрьмы, мы зачастую прямо бросались на постели, не дотронувшись до еды; заснув же, спали как убитые до той минуты, когда нас снова сажали в фургон; только при первом жестоком толчке наша дремота проходила окончательно. Временами случались перерывы, и мы приветствовали их, как облегчение судьбы. Несколько раз фургон увязал в грязи; однажды он опрокинулся; нам пришлось выйти из ящика и помочь кучеру поднять фуру; иногда лошади совершенно выбивались из сил (так же, как в тот раз, когда я впервые встретил Кинга), и нам приходилось шагать вдоль дороги по грязи или по замерзшей земле до тех пор, пока не показывались первые лучи рассвета, или пока наше шествие не приближалось к какой-либо деревне; тогда мы, как привидения, скрывались в фургоне.

Поделиться с друзьями: