Сентябрь – это навсегда (сборник)
Шрифт:
Родители лежат на пляже под «зонтиком», а я ухожу к большущему старому пню. Он побелел от солнца и от соли, на нем удобно сидеть и смотреть на море. Можно еще рыть подземный ход, но мама запрещает, говорит: «Привалит – пикнуть не успеешь».
Я сажусь на белые толстые корни, глажу их. Пень, наверное, больной. Ведь он шел к морю. Шел, да не дошел. Всего метров двадцать. Может, он, когда спилили дерево, захотел утопиться? А потом или заболел, или передумал. И остался на берегу.
От недостроенного солярия прибежал Генка. Он застенчивый и потому всегда молчит. С ним неинтересно.
— На, – говорит Генка и подает мне полупрозрачное тельце.
Это креветка. И она уж точно утопилась – не шевелится. Я несу креветку
— Играйся, Леночка, играйся. – Мама улыбается мне и напоминает: – Надень панамку. Сейчас самое сильное солнце.
Солнце и впрямь припекает, но я на такие пустяки не обращаю внимания. Мне до слез становится жаль креветку. Мертвая и никому не нужная! Может, бросить ее в море? Она ведь там раньше жила. Но море такое огромное, а креветка такая крошечная. Какое ему дело до мертвого рачка, этому морю? Оно даже корабли проглатывает и тут же забывает о них.
Я рою глубокую ямку – здесь, возле «зонтиков», уже песок – заворачиваю креветку в обрывок салфетки, в которой несла из столовой творог для знакомой кошки, и засыпаю могилу. Сверху кладу большой плоский камень, из побегов бамбука делаю изгородь.
— Все, – говорю маме. – Похоронила.
Взрослые смеются, а дядя Витя надевает джинсы, подмигивает папе и говорит:
— Пошли креветку помянем.
— А что такое поминать? – спрашиваю я.
Папа, одеваясь, отвечает:
— Когда умирает хороший человек, его друзья собираются и вспоминают, каким он был, кому чем помог…
— А если плохой помирает?
— Ну… – Папа на миг задумывается. – Совсем плохих не бывает. Может, он в детстве хорошим был? Почем знать.
— Мы и плохого можем помянуть, – говорит дядя Витя, и все снова смеются. Я знаю: они сейчас пойдут в бар, который рядом с бассейном, усядутся там на высокие стулья и будут пить вино с красивым названием «Букет Абхазии».
Вечером приходит Духота. Она мохнатая и черная. Пока мы в столовой ужинаем, она валяется на наших кроватях – простыня у меня измятая и влажная. Я рассказываю маме о проделках этой противной Духоты, мама целует меня и говорит:
— Ты фантазерка, Алена. Через две недели в школу, а ты все сказки сочиняешь.
Фу! Нужен мне больно этот первый класс. Все о нем только и говорят мама, папа, бабушка. А я – ноль внимания. Там надо все запоминать, как стихи на утренник, а я люблю думать.
— Мама, – спрашиваю я, вспомнив креветку. – А зачем все-таки поминать плохих? Лучше о них и не помнить вовсе. Они тогда сразу все умрут.
— Бог с тобой, доченька. – Мама даже как-то пугается. – И тебе не жалко людей?
— Разве зловредины люди? Это пришельцы, мама. Их нам подбрасывают, как кукушка своих кукушат. Чтобы погубить настоящих людей.
Мама качает головой.
— Птенцы все одинаковые. Это потом они вырастают и становятся разными… Так и люди.
— Нет–нет, мамочка. Ты не понимаешь. Славику сколько лет? Четыре. Ага! А он уже зловред. Он всем в глаза песком бросается.
Мама опять качает головой.
— Ты не права, Елена. Все дети рождаются хорошими.
— Что? ЧТО ЖЕ С НИМИ ПОТОМ ПРОИСХОДИТ?! – почти кричу я.
Мама выключает свет – папа пошел в кино и вернется поздно.
— Спи, – говорит она. – Вырастешь – узнаешь.
Волна рычит и кусает меня за ноги зеленым беззубым ртом. Раньше, конечно, у моря зубы были. Но море постарело – и они выпали. И получилась галька. Вон и у папы весной зуб выкрошился. Он тоже стареет.
Странные люди эти взрослые. Я заметила: чем они старее, тем веселее. Улыбаются – мне, друг другу, смеются, собираются вместе и веселятся, будто им одним страшно. Вот и папа мой. Чем старше он становится, тем чаще смеется. Уже третий день перед обедом и ужином он ходит с дядей Витей поминать креветку и хохочет при этом так, что все на пляже оборачиваются
в нашу сторону.— Леночка, – говорит мама, – собирай свои вещи, пойдем.
До ужина еще целый час, но мама с папой должны постоять под душем и переодеться. Сегодня штормит, и бурые волны облепили всех песком. Я не купалась, только в пену приседала – и то как поросенок.
Мы идем через заросли бамбука, в которых, говорят, живут змеи. А еще я видела позавчера, как в бамбуках целовались парень и девушка, которые сидят за соседним столиком. Парень мне нравится – он хорошо играет в теннис и каждый день плавает за буйки. А девчонка противная. Когда берет вилку, то на полкилометра отставляет палец и еще мажется фиолетовой помадой.
— А почему взрослые прячутся, когда целуются? – спрашиваю я.
Родители смеются. Папа, как попугай, повторяет:
— Вырастешь – узнаешь.
Родители идут в корпус, а я пока могу поиграть.
— Я тебя потом позову, – говорит мама. – Держи свой мяч.
Мяч огромный, разноцветный. Он катится с шорохом, будто автомобиль, а когда ударяется, падая с высоты, то глухо бумкает.
Прыг, скок, бум! Прыг да скок.
— Лети, мой золотой. Лети, мой красивый!
Мяч вдруг ударяется о скамейку и катится в глубь самшитовой рощицы.
Я бегу за ним и возле первых деревьев останавливаюсь. Боязно! Мне нравится самшит: он какой-то пыльный, древний, таинственный. И слово «самшит» вкусное, шероховатое. Но в самшитовых зарослях очень темно. Даже днем сумрачно, а сейчас уж солнце садится.
Ничего не поделаешь, надо идти. Не просить же в самом деле взрослых, которые прогуливаются перед корпусом, отдыхают на скамейке. Ничего, я быстренько…
Бегу в том направлении, куда покатился мяч. Где же он? Пыльную тьму кое–где прорезают золотистые солнечные нити. Одна из них дрожит прямо перед глазами. Вот, кажется, мяч. Наклоняюсь, чтобы схватить его и пуститься наутек, но правая рука вдруг уходит в пустоту, ее выворачивает непомерная тяжесть. В моей руке… ЗЕЛЁНАЯ ХОЗЯЙСТВЕННАЯ СУМКА, КОТОРУЮ НАБИЛА ТОЛЬКО ЧТО НА РЫНКЕ…
ЗЕЛЁНАЯ ХОЗЯЙСТВЕННАЯ СУМКА, КОТОРУЮ НАБИЛА ТОЛЬКО ЧТО НА РЫНКЕ молодой картошкой, огурцами, редиской, цепляется одновременно и за ноги, и за ступени. Проклятый лифт – опять испортился, будет теперь грохотать дверьми каждую минуту.
Вот и седьмой этаж.
В такт ударам двери лифта, застрявшего на четвертом, большой задыхающейся рыбой бьется сердце! Вот! А мне едва сорок исполнилось. Полный набор: тахикардия, варикозное расширение вен – куда ж тебе, дурочка, сумки таскать? – и нервы, нервы… Чего только не валяется в сумочке. Седуксен, нигексин, наконец, элениум. Снадобья, как иногда сама над собой подшучиваю, от «сказа». От тех безобразных вспышек гнева, которые возникают из тысячи крошечных причин и которые по большому счету портят нашу жизнь. Все дело, наверное, в несоответствии, в несовпадении образов жизни, – моего и Костиного. Хотя сонливость его я могла бы если не принять, то понять – а не могу, срываюсь. Могла бы также помнить, что его привычка раздраженно возражать по любому поводу – не суть его души, а форма самозащиты, проявление комплекса неполноценности, приобретенного то ли в детстве, то ли сразу после школы – а забываю. Могла бы, наконец, хоть изредка побаловать Костю «пряником» – похвалить его труды, которые, как он говорит (да оно так и есть), свершает всецело ради семьи – а не балую. Не могу! Или, точнее, не хочу. А почему все это не делаю и не хочу делать и сама не знаю. Наверное, все-таки несовпадение. Но только не образов жизни, это внешнее. Не совпадают движения души, то есть наши сущности, образ мышления. Как две половинки открытки, которые достались нам на новогоднем вечере в Доме ученых. Мне и там не повезло: или не нашла «свою половинку» – там было много народа, или она (понимай – он) не пришла на праздник.