Сэр Гибби
Шрифт:
— Вы и правда так думаете, мэм? — наконец проговорил Донал.
— Что я думаю? — резко ответила Джин, тут же рассердившись, что выдала себя, но в то же время не совсем уверенная, что произнесла слово «домовой» вслух.
— Вы и правда думаете, что на свете бывают домовые? — спросил Донал.
— Да кто ж знает, что на свете бывает, а чего не бывает? — отрезала Джин.
Она боялась, как бы не сболтнуть чего лишнего. Даже если в глубине души она считала себя выше подобных суеверий, то никогда не осмелилась бы об этом сказать. Потому что в памяти у неё до сих пор очень живо вставало то время (о котором сейчас здесь не помнил уже никто, кроме них с братом), когда в деревнях по всему Дауру только и было разговоров, что об их собственной ферме, всегда считавшейся самой главной и зажиточной в глашруахской долине. Тогда крестьяне шёпотом говорили, что каждую ночь на ферме слышатся необъяснимые звуки: какая–то неясная ругань, бормотание, беспорядочные шорохи, восклицания. Так что о нынешнем происшествии вообще лучше было молчать. Стоит кому–то проболтаться, опять пойдут разговоры по всему приречью,
— Знаешь что, милый? Держи–ка ты свой язык за зубами, — заговорила она снова. — Что было, то было, а ты помалкивай. Поменьше говори да побольше делай. Ступай к скотине, слышишь?
То ли тётушка Джин припоздала со своей осторожностью, то ли кто–то подслушал их разговор, а только её подозрения вмиг завладели умами крестьян и наёмных работников, и тем же вечером в соседних домах уже обсуждали новость о том, что на главной глашруахской ферме поселился домовой, который один выполняет всю работу и за мужчин, и за хозяйку. Правда, среди пришлых работников новость эта вызвала самые противоречивые отклики: кто–то заявлял, что ни за какие деньги туда не наймётся, а кто–то возражал, что и придумать лучше нельзя, ведь трудиться–то будет домовой!
Как бы ловко Гибби ни прятался, тётушке Джин было бы теперь совсем нетрудно изловить его с помощью какой–нибудь хитрости. Но если раньше она ничего не предпринимала, потому что благодаря невидимке у неё появилась возможность поспать лишних пару часов, то теперь к этому добавился ещё и суеверный страх. Поэтому ещё дня два всё шло по–прежнему. Гибби не подозревал, что о его присутствии догадываются, и, поскольку для него жизнь всегда ограничивалась сегодняшним днём, не заботился о возможных неприятностях до тех пор, пока они не явятся перед ним собственной персоной.
Однажды утром обнаружилось, что длинная, густая грива Снежка искусно заплетена в бесчисленное число волнистых косичек. На такое был способен, пожалуй, только резвый проказник эльф, но в даурской долине уже давно не слышно было ни об эльфах, ни о феях. А вот домовой был уже у всех на устах — правда, говорили, что это бродячий домовой, пришедший из какой–нибудь долины высоко в горах, где живут одни старики, которые до сих пор верят во всякую нечисть. Но всё равно это был самый настоящий домовой, и если не он заплёл Снежку гриву, то кто же? Надо было как–то объяснить произошедшее; а если кто–то отказывался верить в предложенную теорию или даже в существование домовых, ему предлагалось самому попробовать объяснить таинственные дела, творящиеся на ферме. Слухи и сплетни расходились медленными волнами до те пор, пока один из них не достиг ушей самого лэрда, когда тот сидел за обедом в главном особняке поместья Глашруах.
Глава 19
Лэрд
По рождению Томас Гэлбрайт был Томасом Дюраном, но впоследствии женился на наследнице Глашруаха, приобретя таким образом и само поместье, и, согласно предварительной договорённости, имя и титул своей жены. Когда она умерла, он, как умел, оплакал свою утрату, но утешился, впервые почувствовав себя хозяином и земли, и благородного имени лишь тогда, когда исчезла та лестница, по которой он к ним добрался. Жена никогда не давала ему повода чувствовать, что он обязан своей знатностью именно женитьбе, но его душа так щепетильно относилась к мелким имущественным правам и была так глуха к великим правам духовного наследия, что он никак не мог ощутить себя полновластным хозяином поместья, пока жена оставалась рядом. Если бы он был ещё чуточку щепетильнее, то почувствовал бы, что поместье принадлежит теперь его дочери и является его собственностью только через неё. Однако об этом он не подумал.
Миссис Гэлбрайт была кроткой и милой женщиной. Она любила своего мужа, но попадись ей мужчина лучше и благороднее, могла бы любить его больше и сильнее. Если бы она дожила до того времени, когда родители начинают обсуждать обучение и образование своего ребёнка, между супругами, скорее всего, возникли бы серьёзные разногласия. А так они никогда не ссорились и спорили лишь раз, о том, как назвать дочь. Сам лэрд, пожертвовавший своей фамилией (исключительно ради дочери, как говорил он сам себе), очень хотел, чтобы люди хоть как–то могли услышать в её имени упоминание от отце, и поэтому предложил назвать её Томасиной. Но мать, будучи настоящей матерью и заботясь о будущем своей девочки, проявила в этом вопросе упрямую неподатливость. Муж, к счастью, уступил, и у их дочери появилось прелестное имя. Однако её мать, склонная к сентиментальности, но не обладавшая тонким вкусом, так и не услышала, как странно звучит изящное итальянское «Джиневра» рядом с крепким шотландским «Гэлбрайт». Отец девочки терпеть не мог этого имени и старался называть дочку так, чтобы даже самое консервативное шотландское ухо не уловило ничего инородного. Сам он, даже называя её коротеньким «Джини», всегда представлял себе и слышал в нём не что иное, как обыкновенное, простое «Дженни». В тех двух письмах, которые он за всю жизни написал дочери, он называл её Дженни, так что единственное разногласие, возникшее между супругами, пережило саму его жену и не ушло даже вместе с нею.
Лэрд не имел естественной склонности к изящной словесности. Однако в юности он прошёл полный курс юридического обучения, стал практикующим адвокатом и позднее привёз с собой в деревню вкус к определённому виду сухого, безукоризненно респектабельного чтения, а вместе с ним и ту пищу, которая могла бы удовлетворить его умеренную тягу к такого рода литературе, в виде книг (большинство
из них в переплётах из желтоватой телячьей кожи) по юриспруденции, истории и богословию. Что именно у него было по юриспруденции, я сейчас уже не вспомню. По истории он читал, в основном, про Шотландию или про то, что было связано с шотландскими событиями и политикой. Всё богословие у него попахивало искажённым кальвинизмом американского толка, которым в Шотландии нередко оскверняют память самого Кальвина, великодушного и жестокосердного. Мистер Гэлбрайт, всегда безупречно следующий установленным приличиям, прежде всего был шотландцем, а потом уже христианином. В его доктрине не было места для роста и изменений. С леденящим неодобрением он отворачивался от всего нового, как бы славно оно ни вторило старому. Ни в Боге, ни в природе он не признавал ничего такого, что нельзя было бы разложить по аккуратным полочкам шотландской философии. Он никогда не сказал бы, что прихожане англиканской церкви не обретут спасения, потому что в былые времена знавал прекрасных, честных адвокатов–англикан. Но если бы при нём кто–то сказал, что не все католики пойдут в ад, то, по его мнению, одно это поставило бы под сомнение спасение самого говорившего. Он считал, что в религии всё установлено раз и навсегда, и полагал это само собой разумеющимся. Об истине он не задумывался, а лишь считал своим долгом гневно обрушиваться на тех, кто проявлял малейшие признаки беспокойства и желания её найти. Если он сам и придерживался каких–то истинных убеждений, то совершенно случайно, просто потому, что они оказались под рукой.Со слугами и арендаторами лэрд обходился, как считал он сам, по всей справедливости. Это означало, что из слуг он снисходил до разговора только с егерем, а арендаторам никогда не делал скидок на неурожайный или неудачный год. Обычно он выглядел недовольным, полагая, что держится с достоинством. Никто ещё не видел, как он сердится или выходит из себя. Но он слишком низко ставил окружающих людей, чтобы по–настоящему на них разозлиться. По крайней мере, своё раздражение он всегда выражал лишь молчанием, в котором было больше презрения, чем обиды.
Он был очень высоким и худым человеком со слишком маленькой головой для такого роста. Над узким лбом, как парик, возвышались каштановые волосы. Казалось, что его бледно–голубые, неудачно посаженные глаза чрезмерно велики для своих орбит, и поэтому взгляд лэрда всегда как бы блуждал, не умея сосредоточиться на чём–то одном. У него был большой, но вялый нос, распущенные и подвижные губы и очень маленький подбородок. Лэрд носил необычно высокие воротнички, но даже над их краем высоко поднималась его длинная, худая шея, хотя говорил он так, как будто слова сами выскакивали из его горла, слишком для них просторного. Всем своим видом он походил на курицу, которая донельзя гордится осознанием своего материнства и в самодовольном молчании размышляет, какие перлы красноречия могли бы политься из её клюва, стоит ей только захотеть! Лучше бы он был простым слугой или даже обыкновенным рабочим–подёнщиком, чем господином и хозяином. Такие люди заставляют нас усомниться, так ли уж много блага приносит человеку то, что мы обычно называем образованием. Казалось, в его учёность добавили не ту закваску, и вместо мудрости она превратилась в глупость. Правда, вреда от лэрда было немного, потому что он чрезвычайно почитал своё собственное положение и в результате почти ничем не занимался. Может быть, будь он ремесленником, плоды его жизни были бы ещё печальнее, и из–под его рук выходили бы шаткие тележки, водяные насосы с астматическим присвистом, перекошенные рамы или башмаки с кривыми стежками на ранте. К земледелию он не имел никакой склонности, а посему пустил на всю свою землю мелких арендаторов. Тем не менее, он обожал вмешиваться в их дела и стремился лично вершить суд и правду, если между ними возникали споры.
Пожалуй, лишь одно было способно… ну, если не вывести лэрда из себя (потому что он никогда не терял самообладания), то довести его до состояния крайнего неудовольствия, а именно: всё, что хотя бы отдалённо попахивало суевериями или предрассудками. Любопытно порой наблюдать, с каким негодованием люди, даже намного лучшие, чем наш лэрд, набрасываются на малейшее, даже самое безвредное суеверие. Убогая религия мистера Гэлбрайта с одинаковой суровостью отрицала все предубеждения, какими бы разными по духу они ни были. Веру в ясновидение или, например, в то, что в подлунном мире могут существовать какие–то иные формы жизни кроме людей, животных и овощей, он считал греховной, враждебной Пресвитерианской церкви Шотландии и несовместимой с её чёткими и безупречными догматами. При слове «привидение» на лице его появлялось такое выражение, как будто он хотел испепелить вас взглядом; правда, на самом деле хуже от этого было только ему самому, потому что в такие минуты смотреть на него было ещё неприятнее.
Когда лэрд появился в этом отсталом краю, в своей куриноподобной голове он привёз не только эдинбургскую премудрость и то, что считал обширным житейским опытом, но и твёрдую решимость истребить любые предрассудки, по крайней мере, в своих владениях. Он не понимал и не способен был понять, что многие его убеждения были ещё дальше от подлинной Истины, чем любые деревенские сказки и басни, передаваемые внукам от бабок и прабабок. Поэтому, когда через год после приезда в Глашруах лэрд услышал, что на лучшей ферме поместья творятся совсем уж непонятные дела и кто–то неизвестный учиняет там разного рода беспорядки и даже расшвыривает кухонную и амбарную утварь, он просто закипел от возмущения, хотя внешне продолжал оставаться спокойным, как и подобает джентльмену. Да как смеют эти деревенские недотёпы утверждать, что прямо перед его носом происходит то, чего просто не может быть?! Он тут же решил призвать себе на помощь весь свой адвокатский опыт и отыскать зачинщиков этой нелепой выходки.