Серая мышь
Шрифт:
— Не трогайте его, у него молодая жена, которой он трогательно верен, да и пить он не пьет.
После акций и попоек Вапнярский обычно лежал в своей землянке из двух просторных комнат; в одной была его спальня, а в другой находился штаб. Он никого не принимал, кроме Стаха и еще двух-трех приближенных лиц, никого к себе не пускал. К тем, кто был вхож к нему, относился и я, он хоть и стеснялся представать передо мною в таком виде, но, если я приходил, часовой меня пропускал. Вапнярский обычно лежал на своей узкой железной кровати с хрустящими, точно они были из сухарей, пружинами; эти хрустящие звуки пружины издавали не только тогда, когда хозяин ворочался, но и когда тяжело вздыхал; тогда казалось, что хрустит и ломается все внутри самого пана Вапнярского, и вид у него был страдальческий, жалкий, усталый. В такие часы он выгдялел на добрый десяток лет старше. Виновато глядя на меня, ища сочувствия, он каждый раз произносил одно и то же:
— Ну?
Я выкладывал ему, зачем пришел. Он обычно отмахивался, мол, ладно, потом, сейчас не до этого, и все глядел на меня, с тем же вопросительным «ну?»
Как-то он спросил:
— Улас, куда девался тот доктор, которого твоя жена приводила ко мне, когда я лежал у вас хворый?
— Пан Сцыба?
— Он самый.
— Если его ни наши, ни немцы не укокошили...
Вапнярский раздраженно перебил меня:
— Нет, он жив. Когда в их селе совершалась акция, Стах по моему распоряжению проследил, чтобы ни его, ни членов его семьи не тронули.
— Неужели даже сам Стах не может найти его следов?
— Даже сам Стах... Доктор с семьей куда-то выехал, а куда — поляки не говорят. Может, ты как-то узнаешь через Галю? К ней, я слыхал, поляки относятся с доверием. Они ведь не знают, что ты здесь.
— Попробую.— Я поглядел на Вапнярского, ожидая, что он скажет, зачем ему доктор. Заболел? Но на больного он не был похож, выглядел бодрее обычного, и я спросил: — Он нужен лично вам?
— Да, лично мне,— пряча глаза, ответил Вапнярский.
— Секрет?
— Для всех, кроме тебя. Я заразился. А Сцыба по этим делам специалист. Одно время он работал в Закарпатье, еще в тридцатые годы, когда панки неукраинского происхождения сотнями заражали наших девчат. Целая эпидемия была. Он тогда здорово помог.
В очередной приход к Гале я попросил ее узнать местонахождение доктора; оказалось, он живет с семьей неподалеку от нашего села, в небольшом городке, который находится под охраной польской полиции. Не помню уже, как там было, то ли сам Вапнярский ездил к пану Сцыбе, то ли того привозили в лагерь, но наш куренной вылечился, и вскоре, подвыпив, говорил мне:
— Я, Улас, человек неженатый, а природа требует своего, вот и берешь первую попавшуюся. На постоянную нет времени, да и нельзя профессиональным борцам-революционерам иметь глубокую привязанность, слишком большая роскошь. И, знаешь, все сходило с рук, бог был милостив ко мне, каждый раз напасть меня миновала. С кем только я не был! А тут во время одной акции взяли девушку, пряталась в погребе. Такая недотрога, такая цыпочка... Я вроде даже влюбился. Приказал никому ее не трогать, ничего плохого ей не делать. А ей сказал: если хочешь остаться в живых, позабавь старика. «Нет, нет, лучше смерть!» — кричала она. Мог бы взять ее, конечно, силой, как это делают мои хлопцы, но хотелось ласки, чего-то чистого, целомудренного... Стояли мы в том селении целую неделю; каждый день я уводил ее из-под стражи на прогулки, гуляли в лесу, говорили о поэзии. Она украинского не знала, даже из Леси Украинки ни одной строчки, зато из москалей шпарила все подряд. И знаешь, это не помешало нам понять друг друга, проникнуться взаимными чувствами. Представь себе, она полюбила меня и в таком любовном экстазе отдалась, что вспоминать страшно. Когда мы уходили, я приказал отпустить ее. О, как я потом жалел! Через несколько дней я понял, что она меня заразила. Проклятая москалька, и тут не обошлось без дикарской подлости!
Вапнярский даже зубами заскрежетал. Я глядел на него сочувственно, я верил ему. А через несколько дней мы случайно заговорили на эту же тему с Петром Стахом. Я осторожно выспросил у него о той москальке. Петро вначале ничего не понял, а когда я ему все рассказал, он так расхохотался, что я больше и не видел, чтобы он когда-нибудь так смеялся.
— Москалька!..— давясь от смеха, едва не катался по земле Стах.— Ну и фантазер пан куренной! Да мы и в глаза-то такой не видели! Это он на той шлендре подхватил, мадьярке-певичке. С кем только она не таскалась — и с немцами, и с поляками, и с нашими. Он пробыл с ней целую неделю; тогда же и обнаружил, что подцепил болячку. Она клялась, что не знала об этом, я сам ее допрашивал,— с кем была до нашего куренного, пристрелить хотел гада. Так она как начала перечислять мне всех, кого за последние дни осчастливила,— у меня и патронов бы на них не хватило, ниточка вилась чуть ли не до самого Гиммлера, который приезжал в эти места...
Так я узнал, что этот крупный недюжинный человек,— во всяком случае, тогда для меня он был именно таким,— иногда может врать по мелочам. И от этого мне стало как-то не по себе...
17.
Иногда я беру с собой Жунь Юнь в Гай-парк,— в те дни, когда Джулия занята; обычно она покупает овощи, ходит с небольшой тележкой по недорогим лавчонкам зеленщиков на Санта-Клер, бойко торгуется. Со стороны может показаться, что клиентка и хозяин лавки ругаются, а это у них, у итальянцев, такой тон. Скупившись, Джулия не спешит домой, у нее в итальянском квартале чуть ли не в каждой лавчонке земляки и близкие знакомые, а Санта-Клер улица длинная, пока всех обойдет да выслушает все новости и местные сплетни, которых в итальянской общине столько, сколько и самих семей,— домой возвращается вечером, наароматизированная апельсиновым соком и кофе — угощениями щедрых сородичей. Я снисходительно
отношусь к таким вояжам Джулии, никогда не обижаюсь из-за ее долгого отсутствия, и когда в очередной раз она, вынимая из чулана свою тележку для овощей, говорит, что на часок отлучится, я уже готовлю себя к тому, что мне быть придется с внучкой добрых полдня. Ни писать, ни малевать я с Юнь не могу, читать с ней тоже трудно. Не смотреть же мне телевизор,— это Джулия может сидеть перед экраном с утра до вечера; Юнь в этом отношении не далеко ушла от своей бабушки, я же не даю долго смотреть телевизор — для детей это вредно. Поэтому обычно куда-нибудь с ней ухожу, конечно, если хорошая погода и внучка здорова. А в этот день подвернулась деловая встреча, если можно так сказать,— позвонил приятель и сообщил, что из Австралии приехали два моих земляка-волынянина, интересуются мемуарами и картинами о нашей родине. Всех, кто имеет к этому хоть какое-нибудь отношение, они просят явиться в Гай-парк, встречу назначено в кафе или рядом с ним у столиков; прийти желательно не позже десяти утра. Это время меня устраивало; я накормил Юнь, захватил с собой сумку с пакетиками сока и бумажными пеленками, посадил внучку в коляску, и мы поехали по малолюдным тротуарам. От нас до парка полчаса ходьбы.Гай-парк, приличный кусок цветущей земли над озером, в свое время был подарен жителям Торонто владетельной, но бездетной супружеской четой англичан, которым муниципалитет в этом парке поставил памятник. Холмистый плац расположен над озером; под тенью широколистых, в два-три обхвата кленов залегли прекрасные травянистые лужайки и газоны, где можно не только ходить, но и полежать не возбраняется. В ближних кварталах поселилось много украинцев, и в парке, особенно днем, слышна больше украинская речь, чем английская. По воскресеньям под кленами можно встретить целые семьи, уютно расположившиеся на газонной стриженой траве; рядом с ними — развернутые кульки с завтраками, меж которых нет-нет, да и взблеснет горлышко бутылки, невесть откуда взявшейся — в провинции Онтарио сухой закон, и распивать спиртное в общественных местах запрещено. На взгорке, в самом углу парка — кафе; рядом среди высоких кустов притаились столики и скамейки, где собираются украинцы, как правило, это люди пенсионного возраста, они стучат в домино или играют в подкидного, точь-в-точь как где-нибудь в довоенном Ковеле или в каком-нибудь Козельце. Здесь даже те же самые выражения и восклицания: «черви козырь, туз играет, дед ворчит, а баба лает»; «тю-тю-тю, пан Иван»; «тю-тю-тю, пан Степан...» Только вот слово «пан» перед войной из речи людей на Украине выпало и забылось; здесь же у нас все «паны» — пан Иван, пан Степан, на западный лад, по отчеству никого не называют, считают, что это москальские традиции — называть друг друга по отчеству. Как-то я, привыкший перечить и спорить, заметил, мол, все это чепуха и слепое подражание Западу, наши предки называли друг друга по отчеству, если хотели подчеркнуть уважительность к человеку, и привел пример из древнерусского литературного памятника «Слова о полку Игореве» : «Не лепо ли ны бяше, братия, начати старые словесы трудных повестей о полку Игореве, Игоре Святославиче». Все как воды в рот набрали — промолчали.
В этом парке у центральной аллеи есть памятник Лесе Украинке, поставленный нами, украинцами; проходя мимо, я всегда хоть на миг останавливаюсь у него, едва заметно, чтобы не вызвать удивления у непосвященных, кланяюсь ему; Жунь Юнь тоже кланяется; страшно наблюдательная девчушка и любит подражать, как обезьянка. Вопросы у нее тоже всегда неожиданные. Она бывала со мной на кладбище, видела надгробные памятники, я объяснял ей, зачем они, наверное, поэтому она и спросила:
— Это твоя мама, дедушка?
— Это мама всех наших поэтов, Юнь,— растроганно ответил я.
— А ей не больно быть каменной?
На такие вопросы я отвечать не умею, молчу, тем более, что меня уже заметили, машут руками, зовут к себе на террасу кафе. Подходим. Приятели знакомят меня с земляками из Австралии, приглашают за столик, уставленный круглыми бутылочками с пивом и чашками с кофе. К моей удаче, я тут не один с внучкой, кто-то привел девчушку года на два постарше моей, и та уводит Юнь играть. Один из моих земляков, высокий, средних лет мужчина с большим грустным лицом, взбугренным и порезанным морщинами, был молчалив, сидел в стороне и мелкими глотками пил кофе, как бы приглядывался ко мне, скорее всего, терпеливо ожидал, когда случится возможность поговорить со мной, потому что второй австралиец атаковал меня, едва я ступил на террасу. Был он розовощек, моложав лицом, но непомерно толст; широкие штаны, видимо, шились на заказ и напоминали выглаженные шаровары; ворот рубашки тоже не сходился; но, несмотря на свой вес, пан Микола Маланюк, так мне его представили, был подвижен и энергичен, казалось, он не мог усидеть на месте, все время привставал, подергивал плечами, размахивал руками и говорил так напористо и страстно, будто все тут собрались только для того, чтобы возражать ему или спорить с ним.
— Во время второй мировой войны,— заговорил пан Маланюк, едва я присел к столику и пригубил поданную мне чашку с кофе,— освободительная вооруженная борьба против немецких захватчиков началась у нас на Волыни, где после войны дольше всех она велась и против другого оккупанта — большевиков. Поэтому, когда в 1976 году организовался издательский комитет «Летопись УПА», в состав которого пригласили и меня, я немедленно опубликовал призыв к бывшим волынским повстанцам всех политических направлений написать свои воспоминания. Моим желанием было документально показать великий вклад волынского воинства во всеукраинское освободительное движение. Сторонники Бандеры начали писать воспоминания еще до моего призыва, они уже много написали. А от другого политического направления — мельниковцев, в частности от вас, пан Курчак, я получил отрицательный ответ.