Серая мышь
Шрифт:
— От меня? — удивился я.— Что-то не припомню. Когда это было?
— А я все помню! — даже взвился пан Маланюк.— Я все помню. Восемь лет тому назад вы мне написали, что УПА недостойна того, чтобы о ней упоминать в истории Украины, а если упоминать, то писать, что это была не армия, а банда. У меня сохранилось ваше письмо. Я навел о вас, пан Курчак, справки, и не удивился вашему ответу. Оказывается, вы человек прокоммунистически настроенный, по всему видно, рука Москвы достала вас и тут, за океаном. Одно время вы были одним из редакторов какого-то журнальчика, издававшегося на деньги Советов.— При этих словах пан Маланюк поднялся, чтобы тем самым усилить эффект; так поднимаются судьи, когда выносят суровый приговор. Но его обвинительная речь не произвела особого впечатления на большинство членов ОУН с золотыми значками-трезубцами на лацканах пиджаков, они уже привыкли
— Не помню,— сказал я вслух,— ничего не помню.
Присутствующие без любопытства, как-то лениво поглядывали то на меня, то на пана Маланюка; а он продолжал:
— Некоторые из мельниковцев обещали написать, но до сих пор молчат, хотя многие повстанцы очутились за границей, и в Канаде, и в Штатах. Не буду скрывать правды, получил я несколько писем, компрометирующих УПА, не только от пана Курчака, но и от других; однако они ни в коей мере не отображают подлинных событий тех лет.— Маланюк переставил свой стул почти вплотную к моему, перенес чашку с кофе и теперь, уже дыша мне прямо в лицо, несколько даже спокойнее, подобострастно сказал: — Я бы, пан Курчак, не искал встречи с вами, но в вашем письме есть разумный совет. Вы писали, что «Летопись УПА» вам не нравится, лучше уж написать «Летопись Волыни». И это натолкнуло меня на новую идею. Договорившись с председателями товариществ волынян в Виннипеге и Германии, мы решили написать воспоминания под общим заголовком «Летопись Волыни». И снова получил только два никудышних опуса.— Маланюк резко поднялся, стукнул пухленьким кулачком по столу и возвысил голос: — Неужели мои земляки, участники нашей борьбы на Волыни, настолько равнодушны к этому великому событию! Неужели бывшие воины УПА со стороны мельниковцев, которые очутились в свободном мире, не желают запечатлеть для истории героические повстанческие подвиги на Волыни?! — Маланюк сел, откинулся на спинку стула, крутя в руках пустую чашку, и озабоченно продолжал: — Обидно за вас, мельниковцев, други мои, бандеровцы пишут, а вы только хнычете и жалуетесь, что они подчинили себе УПА. Вас ведь было там не меньше и сделали вы для нашей общей победы не меньше. Наслушался я также упреков, будто в «Летописи УПА» неправильно освещены многие события на Волыни и виноваты в этом опять-таки бандеровцы. Что же вы молчите, не напишете? — Он опять уставился на меня.— Почему вы, пан Курчак, молчите, кому же, как не вам, образованному человеку, прошедшему через все, писать об этом? Кстати, в одном из томов «Летописи УПА» не раз упоминается и ваш учитель пан Вапнярский-Бошик, у которого было много и других псевдонимов. А вы, человек, до конца бывший с ним рядом, можно сказать, его друг, так и не написали о нем. О, пан Вапнярский был могучий человек, природный вождь и командир! В мельниковском ОУН таких людей — считанные единицы. История его недооценила; в последние годы его стали забывать. Пан Курчак,— уже просяще заговорил Маланюк,— напишите, пожалуйста, воспоминания о нашем незаурядном командире Вапнярском, с которым в свое время и мне приходилось не раз ходить в бой.
— Я уже пишу,— вздохнул я, а сам подумал: знал бы ты, о чем и как я пишу! Но пишу правду, ту единственную, непредвзятую, объективную правду, которая не всем и не всегда нравится; но я пишу все это для себя и для самых близких мне людей, перед которыми лгать не дозволено.
Прибежала плачущая Юнь, лицо у нее было в пыли, один глаз зажмурен. Ее держала за руку девчушка, которая с ней играла. Она испуганно сказала: какие-то хулиганы мальчишки сыпанули ей в лицо песком. Я понес внучку к умывальнику, чтобы промыть глаз. Рядом со мной оказался второй волынянин из Австралии — высокий и большелицый.
— Я вам помогу, пан Курчак,— предложил он.
— Спасибо. Вы ее держите, а я буду мыть,— согласился я и мельком возглянул на земляка. У него хоть и было старческое изношенное лицо, но глаза сияли какой-то детской чистотой, если бы только не беспредельная грусть в них. Его звали Семен Моква.
Юнь вырывалась и плакала. Успокаивая ее, Семен негромко засвистел, вибрируя губами, получился довольно необычный звук, отчего Юнь сразу же перестала плакать и с любопытством уставилась на незнакомца.
— Ну, вот и все,— довольным голосом
сказал Семен,— так я когда-то успокаивал своего сына.Перед тем, как вернуться на веранду, Семен сказал мне довольно робко:
— Я создал в Австралии, неподалеку от Мельбурна, небольшой музей «Оксана», он назван в честь моей матери. У меня там нет шедевров, нет выдающихся полотен, я собираю картины самодеятельных художников-украинцев, которых судьба забросила далеко от родины. Сюжеты картин обязательно должны быть навеяны Украиной. Мне говорили, что такие полотна есть у вас. Здесь они не пользуются большим спросом, так что я у вас их куплю; конечно, если вы будете так добры и щедры, что дорого за них не возьмете, я ведь человек небогатый.
Семен Моква мне понравился; вовсе не тем, что хотел приобрести мои картины,— я уже говорил о том, что их у меня и раньше покупали,— понравился он мне своей непохожестью на других, особенно на его спутника по вояжу в Канаду пана Маланюка. Было в Семене что-то и от усталого, побитого жизнью, но не ставшего злым и недобрым старика, что-то робкое и наивное, заискивающе-грустное, такое бывает у обиженных детей, еще не понявших, кто и за что их обидел.
— Думаю, нам с внучкой здесь больше незачем оставаться, обидели и ее, и меня,— усмехнувшись, сказал я Семену.— Если у вас с нашими соотечественниками нет никаких дел, мы можем уйти хоть сию минуту. Дома я один, а когда вернется жена, она нам не помешает, она у меня из таких,— хвастливо заявил я.
— О, это такая редкость,— печально промолвил Семен.
— Мастерская у меня тоже в доме, я ведь, как вы изволили выразиться, самодеятельный художник, хотя когда-то немного этому мастерству обучался.
Когда мы вышли на Блур, Семен остановился у старенького двухэтажного коттеджа и, замявшись, спросил:
— Пан Курчак не будет возражать, если я захвачу с собой бутылочку виски?
— Но для этого надо ехать очень далеко, у нас тут, кроме кока-колы, минеральной и пива, ничего не продается.
— У меня всегда есть запас,— смущенно сказал Семен и кивнул на коттедж.— Я остановился у знакомых пана Маланюка, отели в Торонто мне не по карману. Я лишь на минутку.— Он нажал кнопку у приземистых дверей подъезда, они открылись и тут же мягко, бесшумно, словно полы пальто, запахнулись.
Не успел я напоить соком Юнь, как Семен навис над нами своей высокой нескладной фигурой, сунул моей внучке австралийскую коробочку с леденцами, украшенную ярко-оранжевым кенгуру, и мы двинулись в сторону моей улицы.
Дома я прежде всего накормил Юнь, уложил ее спать, включив ей телевизор, затем, приготовив бутерброды и кофе, пригласил Семена в свой кабинет-мастерскую.
— У-у-у, это я покупаю сразу,— едва переступив порог комнаты и увидев мой портрет Шевченко и подаренную мне Джеммой картину, загорелся гость.
— Пусть пан Моква меня извинит,— ответил я,— но эти картины я не могу уступить. Пейзаж — подарок дочери, а портрет Кобзаря я писал для себя; он уже много лет висит на этой стене, и я не представляю себе мой дом без него. Но у меня есть еще один портрет, чуть потемнее, когда-то еще по молодости и по наивности я вздумал написать Тараса как икону, а когда написал, то подумал: а как бы отнесся к этому сам Шевченко? Думаю, не одобрил бы. Для меня он бог, но сам Тарас не очень-то жаловал разные божества и не хотел бы, чтобы из него делали икону.
Я нашел это полотно и показал Семену: картина ему понравилась.
— У меня уже есть два портрета Шевченко,— сказал он,— но это будет самый лучший. Пан Курчак, дорого за него возьмет?
Я вздохнул.
— Признаться, мне с ним не хотелось бы расставаться, все же память о моей молодости, но...
И я стал рассуждать вслух, высказывая то, о чем постоянно думал, не стесняясь этого понравившегося мне человека:
— Кому он будет нужен после того, как меня не станет? Будет валяться где-нибудь в пыли или продан по дешевке. Я вам дарю этот портрет, пан Моква.
— О, что вы, это так щедро! — Семен вдруг, словно вспомнил, что у него в боковом кармане пиджака бутылка виски, быстро вынул ее и стал отвинчивать пробку. Руки у него дрожали. Я подумал, что это от волнения, но когда он налил мне и себе и, сказав «за вас и за вашу щедрость», поспешно выпил, забыв даже спросить содовой, я понял, что виски для Семена — одна из главных целей в жизни, он, видимо, уже давно пристрастился к нему, оттого и лицо у него такое, и какой-то виноватый, робкий вид. Он поставил рюмку, зажмурил глаза и повторил: — Это очень щедро, спасибо вам. Я повешу этот портрет на самом видном месте.— Налил себе еще и спохватился, увидев мою нетронутую рюмку.— А вы?