Сердце – одинокий охотник
Шрифт:
У них не было друзей. Изредка они встречались с другими глухонемыми – за десять лет они познакомились с тремя. Но каждый раз что-то мешало завести с ними дружбу. Один переехал в другой штат через неделю после знакомства. Другой был женат, имел шестерых детей и не знал ручной азбуки. Но знакомство с третьим глухонемым Сингер вспоминал после того, как расстался с Антонапулосом.
Звали немого Карл. Это был изможденный молодой парень, работавший на одной из местных фабрик. Глаза у него были бледно-желтые, а зубы такие ломкие и прозрачные, что они тоже казались бледно-желтыми. В своем мешковатом комбинезоне, нелепо висевшем на его костлявом тельце, он напоминал желто-синюю тряпичную куклу.
Друзья пригласили его обедать и договорились встретиться в магазине, где работал Антонапулос. Когда они с Сингером туда пришли, грек был еще занят.
Когда они втроем шли по улице, взявшись под руки, стоял зимний светлый вечер и дыхание от холода превращалось в пар. Сингер шагал посредине. Он дважды заставлял их дожидаться, пока заходил в магазины за покупками. Карл и Антонапулос несли кульки с продуктами, а Сингер всю дорогу крепко держал их под руки и улыбался. Дома было уютно, и он весело расхаживал по комнатам, занимая разговором Карла. После обеда они продолжали беседу, а Антонапулос, глядя на них, вяло скалился. Толстый грек то и дело вразвалку подходил к шкафу и разливал джин. Карл сидел у окна и пил только тогда, когда Антонапулос подсовывал ему стакан к самому рту, да и то маленькими, благопристойными глоточками. Сингер не помнил, чтобы его друг был когда-нибудь так любезен с чужими, и радовался, что теперь Карл часто будет их посещать.
Было уже за полночь, когда случилось то, что испортило весь вечер. Антонапулос вернулся из очередного похода к шкафу, побагровев от гнева. Он уселся на свою кровать и стал поглядывать на нового знакомого с вызовом и нескрываемым омерзением. Сингер пытался разговором отвлечь гостя от странного поведения грека, но тот был неукротим. Карл, пораженный и словно зачарованный гримасничаньем толстяка, сгорбился в кресле, обхватив руками костлявые колени. Лицо его пылало от смущения, и он судорожно глотал слюну. Сингер больше не мог делать вид, будто ничего не замечает, и в конце концов спросил Антонапулоса, не болит ли у него живот, не стало ли ему нехорошо и не хочет ли он спать. Антонапулос покачал головой. Он показал рукой на Карла и стал делать все непристойные жесты, какие знал. Жутко было смотреть на его лицо, такое отвращение оно выражало. Карл съежился от страха. Наконец толстый грек заскрипел зубами и поднялся с места. Карл поспешно схватил свою кепку и выбежал из комнаты. Сингер проводил его по лестнице парадного. Он не знал, как объяснить постороннему человеку поведение своего друга. Карл стоял в дверях, сгорбившись и надвинув на глаза кепку, – он как-то сразу обмяк. Постояв, они обменялись рукопожатием, и Карл удалился.
Антонапулос сообщил Сингеру, что их гость украдкой залез в шкаф и выпил весь джин. Никакие уговоры не могли его убедить, что это он сам прикончил бутылку. Толстый грек сидел в постели, и его круглое лицо было горестным и полным упрека. На воротник его рубашки медленно капали слезы, и его никак нельзя было успокоить. Наконец он заснул, но Сингер долго лежал в темноте с открытыми глазами. Карла они больше не видели.
Потом он вспомнил другой случай. Несколько лет спустя Антонапулос взял из вазы на камине деньги, отложенные на плату за квартиру, и проиграл их в игорных автоматах. И тот летний день, когда грек пошел голышом вниз за газетой. Бедняга, он так страдал от жары! Они купили в рассрочку холодильник, и Антонапулос вечно сосал ледяные кубики; он даже брал их с собой в кровать, и они таяли, когда грек засыпал. И тот раз, когда Антонапулос напился и кинул в него миску с макаронами…
В первые месяцы разлуки эти отвратительные сцены вплетались в его воспоминания, как гнилые нити – в ткань ковра. А потом они исчезли. Те времена, когда он
был несчастен, забывались. По мере того как проходил год, его мысли о друге спиралью уходили вглубь, пока он не остался вдвоем с тем Антонапулосом, которого знал только он один.Это был настоящий друг, ему он мог сказать все, что у него на душе. Ведь Антонапулос – чего никто не подозревал – был человек мудрый. Шло время, и друг, казалось, все вырастал в его представлении; лицо Антонапулоса смотрело на него из ночной темноты значительно и серьезно. Воспоминания о нем стали совсем другими – теперь он уже не помнил о греке ничего дурного, а помнил только его ум и доброту.
Он видел, как Антонапулос сидит напротив него в большом кресле. Грек сидит спокойно, не шевелясь. Его круглое лицо непроницаемо. На губах – мудрая улыбка, в глазах – глубокая мысль. Он следит за тем, что ему говорят. И разумом своим все постигает.
Таков был Антонапулос, который теперь постоянно жил в его душе. Таков был друг, которому надо было рассказать обо всем, что творится вокруг, ибо за этот год кое-что произошло. Сингера покинули в чужой стране. В одиночестве. И, открыв глаза, он увидел многое, чего не понимал. Он был растерян.
Он следил за тем, как губы их складывают слова.
…Мы, негры, хотим наконец получить свободу. А свобода – это прежде всего право вносить свой вклад в общее дело. Мы хотим служить, получать положенную нам долю, трудиться и в свою очередь потреблять то, что нам должно быть дано. Но вы – единственный белый из всех, кого я встречал, кто сознает чудовищное бедствие моего народа.
…Понимаете, мистер Сингер? Во мне все время звучит эта музыка. Мне надо стать настоящим музыкантом. Может, я еще ничего не знаю, но я узнаю, когда мне будет двадцать. Понимаете, мистер Сингер? А тогда я поеду путешествовать по чужим странам, туда, где бывает снег.
…Давайте прикончим с вами бутылку. Налейте мне малость. Ведь мы же думали с вами о свободе. Это слово как червь точит мою душу. Да? Нет? Больше? Меньше? Ведь слово это – сигнал к мятежу, грабежам и коварству. Мы будем свободны, и тогда самые ловкие смогут поработить остальных. И все же! Ведь у этого слова есть и другое значение. Из всех слов это самое опасное на свете. Мы, те, кто это понимает, должны быть бдительны. Слово это облегчает нам совесть, ведь, в сущности, это слово – высочайший идеал человека. Но, пользуясь им, пауки плетут для нас самую гнусную паутину.
Последний только потирал нос. Он приходил изредка и мало разговаривал. Он задавал вопросы.
Все эти четверо постоянно являются к нему в комнату вот уже больше семи месяцев. Они никогда не приходят вместе, только поодиночке. И он неизменно встречает их у дверей с радушной улыбкой. Тоска по Антонапулосу живет в нем всегда – так же, как и в первые месяцы после разлуки, – и лучше коротать время с кем угодно, чем слишком долго оставаться одному. Это было похоже на то, что он чувствовал много лет назад, когда дал Антонапулосу клятву (и даже написал ее на бумаге и приколол кнопками к стене над кроватью): бросить курить, целый месяц не пить пива и не есть мяса. В первые дни было очень тяжело. Он не знал ни отдыха, ни покоя. Он так часто забегал к Антонапулосу во фруктовую лавку, что Чарльз Паркер стал ему грубить. Когда он кончал гравировать все, что ему было поручено на сегодня, он либо бесцельно коротал время в магазине с часовщиком или с продавщицей, либо шел куда-нибудь выпить кока-колы. В те дни ему было легче с чужими. Когда он оставался один, его угнетала неотвязная мысль о том, как ему хочется сигарету, пива или мяса.
Вначале он совсем не понимал этих четверых. Они говорили, говорили, и, по мере того как шли месяцы, говорили все больше и больше. Он так привык к движению их губ, что легко разбирал каждое слово. А потом, некоторое время спустя, он уже заранее знал, что каждый из них скажет, ведь тема у них всегда была одна и та же.
Руки его мучили. Они не знали покоя. Они дергались, когда он спал, и порой, когда он просыпался, он ловил их на том, что они даже во сне изображали слова перед его лицом. Он теперь не любил смотреть на свои руки и даже думать о них. Они были узкие, смуглые и очень сильные. Раньше он их холил. Зимой втирал жир, чтобы они не трескались, отодвигал кожицу на ногтях и подпиливал ногти по форме кончика пальца. Он с наслаждением мыл свои руки и за ними ухаживал. А сейчас только наскоро тер их утром и вечером щеткой и поглубже запихивал в карманы.