Сердце статуи
Шрифт:
— Хотелось бы надеяться, что им можно доверять. Ведь именно их показания дали определенное направление расследованию. — Котов закурил, заговорил задумчиво: — Она нам открыла не сразу, вся дрожала, говорила бессвязно.
— Надя видела статую в саду у меня, или ей померещилось.
— Загадочный момент. — Котов покивал. — Играла очень громкая музыка, лежал мертвец на полу, девушка села на колени рядом и не поднялась, покуда медик не сказал: «Как ни странно, еще жив». И она убежала в слезах.
— Надя была в крови.
— Обильно. Руки, лицо и одежда. Я ей сочувствовал, допросил коротко (на завтра вызвал), но вдруг опомнился и поспешил на соседнюю дачу взять платье на анализ. Обе группы крови (как
— Вы раньше знали Голицыных?
— Невеста моя их хорошо знает, ну, по-соседски, хотя они крайне необщительны. Странно, красивый, сильный мужчина, неженат, все с сестрой да с сестрой… Словом, к ним в дверь позвонили — он открывает. В пижаме. Что случилось? Я объяснил и спрашиваю, что подозрительного он сегодня видел, слышал. Он сразу вспомнил про женщину. Тут и Надежда появилась, начала оправдываться…
— В чем?
— Что любовь вашу от брата скрыла. Я так понял, что он ее к каждому столбу ревнует… Нет, этот разговор позже был, я ее сразу попросил переодеться. Вел он себя сдержанно, но внутри… то ли агрессия, то ли страх. В общем, она принесла платье. Я говорю: «Почему ваша связь с Любезновым была тайной?» — «Тайной?» — «Ну если брат не в курсе…» — Вот тут она начала оправдываться, говорила бессвязно о любви…
— К кому?
— Да к вам же! А я спросил: «Вы видели 10-го вечером на участке Любезнова женщину?» Она как закричит: «Видела! Это она его убила!» Вся дрожит — и вдруг хлоп в обморок. Хорошо, медик еще не уехал, укол сделал. Но назавтра на допросе она была еще не совсем в себе, а брат только к часу вместо десяти явился. Но показания дал, четкие, толковые. Жаль только, лицо не видел (Вертоградская к дому шла), поэтому впоследствии по фотографии с уверенностью опознать не смог.
— Федор Платонович, вы не сомневаетесь в показаниях брата?
— Они подтверждаются группой крови и завязкой происшествия в целом: у вас была другая женщина. «Я не изменял» — это что-нибудь да значит. Причем сегодня вы, может быть, раскрыли мне причину ее появления: драгоценный камень. Дорогой?
— Сема говорит — он мне устроил покупку — семь миллионов, по дешевке.
— По дешевке, говорит? Деньги-то шальные, криминальные.
— Колпаков — вор в законе?
— Они сейчас все в законе. Позвольте взглянуть на кулон.
Я принес подвеску из секретера.
— Да, застежка сломана, — Котов внимательно рассматривал украшение. — Легированная сталь, немалую силу надо иметь… хотя нет, петелька в застежке — звено тонкое, слабое…
В крупных заскорузлых пальцах стальные нити переплетались, натягивались, влажной зеленью сверкал изумруд. Странное ощущение, далеко, ирреальное, как отражение в зеркалах, вдруг прошло по сердцу. Что за кошмар? Не знаю, не помню. Но и после ухода следователя я не мог прикоснуться к кулону (получила она от ювелира золотую змейку или нет?). Есть в золоте и драгоценных камнях какая-то магия, непременно связанная с преступлением, с пролитием крови.
Кулон так и остался лежать на лакированной столешнице в розовато-зыбком круге светильника. И только к вечеру я спрятал его в секретер.
Голубое шелковое оконце и в эту ночь светилось во тьме за вековым дубом (стало быть, не уехали). Большая Медведица светилась и Малая — всего-то два созвездия я и знал. Мгновенное умиротворение вошло в душу, и подумалось: чего я кручусь, волнуюсь и мучаюсь, чего стоят двадцать лет перед вечностью (такой сейчас для меня очевидной) — и значит, Богу угодно, чтоб я забыл и простил.
Да я и не забыл, наверное — разве это мысли и ощущения двадцатилетнего студента, каким я был? Амнезия частичная, сквозная — тебе сказано — во тьме годов сквозит темный смертный грех убийства. Гнев и гордость вдруг смели напускное смирение, и я, еже не в первый
раз, дал мрачную клятву: во что бы то ни стало найти убийцу и истребить. И завтра же в воскресенье пойти к старику-священнику: про тайну исповеди я смутно слыхал, но ведь это моя собственная тайна, ее надо обрести.Утром после еженощного кошмара (который укрепил мою решимость — так жить невозможно!) я поднялся в мастерскую.
Золотая заоконная лазурь усиливала — по контрасту — чувство краха, катастрофы на месте преступления, и старое зеркало в расходящихся трещинах отразило мое искаженное лицо. Я задернул легкие занавеси, солнечный блеск умерился красноватым сияньем, подобрал с пола три пятирожковых подсвечника, и довольно большие алые огарки к ним. Зажег.
Господи, как же я работал, как не задохнулся этой сладкой изысканной вонью?.. Автоматически — значит, привычно — вставил компакт-диск в плейер, лег на кушетку, закрыл глаза. Грянула «Гибель богов».
Меня подхватила громокипящая стихия и потянула… куда-то вниз, в преисподнее подземелье. В готической гармонии звука, голоса и образа, в ароматическом чаду казалось — я присутствую на пышном погребении, где в каком-то адском уголке, убийца корчится в геенне огненной. Нет, я поймаю его тут, на земле, сейчас вспомню… сейчас! Вспомнилось искаженное зеркальное отражение, которое я только что видел… Не то! Не нервничать, отдаться вольному потоку звуков и в музыкальном рисунке уловить… уловил! Магия Вагнера помогла, не иначе: в знаменитую сцену прощания Зигфрида и Брунгильды, в странное сопрано ворвался еле слышный стук во входную дверь. Стало страшно, я открыл глаза, напряженно вслушиваясь. Стук не повторился… и звонок работает!
Я ринулся вниз.
За дверью — никого… на веранду, на крыльцо, в сад… в соседнем саду… за калиткой… обежал вокруг дома… нету никого нигде. Значит — у меня перехватило дыхание — это был стук оттуда. Несомненно! Сквозь вагнеровский гром не то что звонок — грохот в дверь не услышишь. Но я сказал: «Приезжай, поговорим», — стало быть, напряженно прислушивался. И кто же пришел — он или она?
Я взбежал в мастерскую; избегая отражений в зеркале, прошел сразу к кушетке. Закрыл глаза. Дальше! Что было дальше? Я, видимо, кого-то впустил, мы поднялись… Я вдруг поднялся, пересек порушенное пространство, перешагнув через тусклое пятно причудливой формы (моя кровь, ее — вот как нас повязали!), неловко перешагнул, задев долото на полу — рабочий инструмент скульптора. И почувствовал, что сейчас сбегу. В огромной мастерской торжествовала музыка, билась о стены, стекла, зеркальные осколки как живое страдающее существо в гибели моих каменных богов, в ароматических огнях догорающих светильников. Подошел к северному простенку между окнами, припал к штукатурке, распластался, раскинув руки, — у кого поднялась рука разбить посмертные маски отца и матери?.. Господи, невыносимая тайна, какая-то запредельная мука бьется в потемках подсознания, никак не прорываясь на поверхность… нет, прорываясь — бессвязными фрагментами, стуком, лязганьем, громом и грохотом, сладкой вонью.
В прорези меж занавеской и рамой мне почудилось боковым зрением какое-то движение за окном. Отогнул штору: шевелятся кусты в соседнем саду, идут к калитке бат и сестра. Он тащил две больших сумки. Понятно, наговорил и уговорил. «Оставь надежду всяк сюда входящий», — пропел я вслух в такт страстям Брунгильды. Даже не оглянулась на прощанье. Остаюсь один с ночной каменной бабой; поделом — к сорока годам не нажил ни одного близкого, «титан ренессанса».
Стало невмочь в ароматической духоте (по какой-то дикой ассоциации напоминающей тление трупа). Распахнул обе створки большого окна. Вагнер вырвался на простор. Полуденные небеса сияли, и как угорелая носилась сорока-воровка, беззвучно, в музыкальной стихии, тараторя.