Сердце-зверь
Шрифт:
Женщина посмотрела на детей и сказала:
— Что поделаешь: кто сиротой горе мыкает, а кто — при живых родителях.
Ребенок уходит в комнату, потому что вот-вот расплачется. Закрывает дверь, опускает оконные шторы и зажигает свет. Встает перед туалетным столиком — перед ним еще никто ни разу не красил губы или ресницы. У столика три зеркала, две зеркальные боковины можно закрывать и открывать. Он вроде окна, в котором видишь себя, зареванную, сразу утроенной. И жалости к себе чувствуешь в три раза больше, чем во дворе. Солнце сюда не войдет. Жалости от него не дождешься, потому что само оно, безногое, должно стоять на небе.
Когда
Кофейная мельница затрещала так громко, что у меня заныли зубы. Спичка, чиркнув, зашипела возле самых губ женщины. Огонек мигом съел спичку и, когда над конфоркой затрепыхалось газовое пламя, обжег женщине пальцы. С шумом ударила струя воды из крана. Потом над кофейником встал дыбом седой вихор. Женщина насыпала в кофейник кофе. Словно рыхлая земля, перевалилась через край черная пена.
Младший ребенок смочил холодной водой кухонное полотенце, свернул его и положил себе на лоб.
Женщина и я пили кофе, со шкафа на нас смотрела фарфоровая косуля. Когда мы отпили по второму глотку, женщина толкнула меня под столом коленом. Она извинилась, хотя совсем недавно я гладила ее по голове. Дым уже вытянуло, но тошнотворный запах гари остался. Я подумала: лучше бы не быть мне здесь, где я сижу, вцепившись в кофейную чашку.
— Проваливайте, в песок ступайте, — сказала женщина, — идите играть.
Мне почудилось, будто первые слова были: провалитесь в песок и никогда не возвращайтесь.
Кофе был густой, как чернила. Когда я отпивала из чашки, гуща попадала в рот. Я посадила себе два кофейных пятна на животе. У кофе был вкус ссоры.
Я сидела сгорбившись и прислушивалась к быстрому топоту детей, сбегавших по лестнице. Я смотрела на пол, себе под ноги, — искала свою жалость к этой женщине. Рисунок на моем платье — листья и ветки — закрывал ноги до щиколоток. На стуле сидел горб — на моей спине, а спереди, между локтями, было что-то безжизненное с двумя пятнами кофе на животе.
Когда шаги детей на лестнице стихли, я уже стала кем-то, кто составляет компанию человеку в несчастье, от чего несчастье лишь крепнет.
Мы с женщиной повесили дверь на место. Подняла дверь она, и оказалось, сил хватило, — это потому, что в ту минуту она думала только о двери. А я подумала о женщине: вот уйду, и останется она за этой дверью совсем одна.
Она принесла из кухни мокрое полотенце и стерла с двери пятна — кровь своего мужа.
Возвращаясь домой, я несла в руке шапку из нутрии, а на голове — громадное вечернее солнце. Фрау Маргит признаёт только головные платки, меховые шапки не для нее. Шляпки и меха пробуждают в женщине гордыню, говорила она, а Бог гордячек не любит.
Я тихонько плелась домой по мосту. Дымным запахом несло даже от реки. Я вспомнила о своих камнях, и показалось вдруг, что мысль о них явилась не в моей голове, а где-то вне меня. Она прошла мимо. Эта мысль могла по своей воле медленно отдаляться или, наоборот, мгновенно отскакивать от меня, словно от парапета моста. Я вдруг подумала: пока мост не кончился, надо посмотреть, как в это время года лежит река — на животе или на спине. Вода в берегах была гладкой, и я подумала: не нужна мне меховая шапка, а нужны деньги, чтобы фрау Маргит не гладила меня по головке.
Когда я вошла на двор, внучек фрау Грауберг сидел на ступеньках.
Господин Фейерабенд возле своей двери чистил ботинки. Внучек сам с собой играл в контролера. Сидит — значит, он пассажир. Встанет — уже контролер. Вот, потребовал: «Предъявите билет» — и переложил билет из одной руки в другую. Левая — рука пассажира, правая — рука контролера.Господин Фейерабенд предложил:
— Давай я буду пассажиром.
— А мне нравится быть сразу всеми, — ответил ребенок, — чтобы знать, кто без билета едет.
— Как поживает Эльза? — спросила я.
Господин Фейерабенд поглядел на меховую шапку у меня в руке.
— Где вы были? От вас пахнет дымом.
Прежде чем я сообразила, как бы получше объяснить, где я была, он сунул сапожную щетку в ботинок, поставил все это у двери и хотел пройти мимо ребенка. Тот загородил ему дорогу, вытянув вперед руку, и объявил:
— Переходить в другой вагон запрещается, оставайтесь на месте.
Господин Фейерабенд, ни слова не говоря, поднял его руку, словно планку-загородку. Он чересчур крепко сдавил руку. Следы от пальцев виднелись на ней даже тогда, когда господин Фейерабенд уже спустился по ступенькам в буксовый садик.
По поводу нашего увольнения Эдгар заметил: «Теперь мы на последнем этапе». Георг уточнил: «На предпоследнем. Последний этап — отъезд». Эдгар и Курт кивнули. Кажется, я удивилась — тому, что не удивилась словам об отъезде. Я тоже кивнула, но в тот момент ничего определенного в моей голове не возникло. Как-то само собой получилось, что мы впервые впустили это слово в нашу речь.
Меховую шапку я спрятала в шкафу, в самом дальнем углу. Может быть, зимой она будет смотреться лучше, чем теперь, подумала я. Тереза примерила ее и сказала: «Воняет, как прелая листва». Я не поняла, имеет ли она в виду шапку, потому что минуту назад Тереза показала мне свой «орех». Застегнув блузку, Тереза посмотрела в зеркало на себя в шапке. Она сердилась, так как я сказала, «орех» теперь больше, чем две недели назад. Ей хотелось, чтобы мои слова были неправдой. А я хотела заставить ее показаться врачу. «Давай я отведу тебя», — предложила я. Тереза испугалась и наморщила лоб, царапучий мех нутрии неприятно колол кожу. Тереза сдернула шапку с головы и понюхала мех. «Я же не ребенок», — сказала она.
В тот вечер я долго играла с куриной маетой. Клюв одной курочки, рыженькой, уже не тюкал по доске. Головка у нее была запрокинута, словно закружилась. И она не могла клевать. Запуталась нитка, продернутая через шею и живот, нитка, поднимавшая и опускавшая ее голову. Свет падал на мою руку, но не на пятна кофе на моем животе. Рыжая курочка блестела на свету, она смотрела строптиво и была плоской, как флюгер-петушок. Клевать она не клевала, однако с виду вовсе не была хворой, — наоборот, она казалась сытой и рвущейся в полет.
Фрау Маргит постучала в дверь и сказала: «Очень громко тарахтит, я не могу молиться».
Капитан Пжеле сказал:
— Живешь частными уроками, подрывной деятельностью и проституцией. Все это противозаконно.
Капитан Пжеле сидел за своим большим полированным столом, я — у противоположной стены, за маленьким и голым позорным столиком. Я видела под большим столом две белые костяшки — лодыжки. А на голове у капитана Пжеле — влажную лысину, чем-то напоминающую гортань. Я потрогала языком нёбо за своими зубами. На нашем языке говорят «зев», на родном языке капитана Пжеле зев обычно называют нёбом. Я увидела его в гробу — лысина на подушке, набитой опилками, костяшки-лодыжки — под покойницким покрывалом.